В отличие от дневника приключенческий роман, первую главу которого я написал каллиграфическим почерком в свои одиннадцать лет, был наивным лепетом, слабым отваром прочтенных и обожаемых мною великих образцов этого жанра. Мне ничуть не жалко, что вскоре после завершения этого шедевра я устыдился и, разорвав, сжег его в печи… наоборот, в этом проявилась определенная творческая зрелость и требовательность к себе.
Лишь в шестом классе преподаватель литературы Зихер распахнул передо мной магический мир писаного слова, и я загорелся сознательным желанием вступить в него. Кроме того, в глубине души я понял всю трудность, взыскательность и ответственность этого призвания, понял, как многого мне недостает для того, чтобы отправиться в путь, по которому прошло до меня столько великих мастеров. Талант? Если он хотя бы отчасти совпадает с настоятельной потребностью писать, то не исключено, что судьба в какой-то мере одарила меня им при рождении. Но как же далеки были мои опусы от жизни, которая служит источником любого подлинного шедевра. Серая пригородная улица, серый доходный дом, бесцветные монотонные дни с тетей Анной, старой девой, которая вела наше хозяйство, и с замкнутым педантом отцом, чертежником городского строительного управления… таков был мой мир. Серым, бесцветным, банальным было и то, что я кропал по вечерам, рассчитывая создать опорные точки для будущей фамильной саги, задуманной мною… Но вот пришла моя «Ночь великой расплаты», ночь немилосердного сведения счетов с самим собой, с моими наивными иллюзиями. Медленно, в каком-то необычайном провидческом озарении читал я свои записки, и впервые мне удалось превзойти самого себя, стать над своим самовлюбленным «я», которое связывало меня с тем, что я написал до сих пор. Спокойно, беспристрастно (так, как привык я читать других) читал я на этот раз себя — словно это был не я, а чужой, незнакомый автор, который страница за страницей, строчка за строчкой старается добиться моей симпатии. Были места, заинтересовавшие меня, и к ним я возвращался дважды, чтобы быть уверенным в своей критичности, были немногочисленные отрывки, о которых я мог сказать: «Неплохо написано». Я дочитал к утру, глаза жгло от усталости, зато в голове была ясность, доходящая до боли: «Это, как говорят музыканты, упражнения на постановку пальцев, не более. Настоящая литература, всегда привлекавшая меня, в моих записках и не ночевала. Скука, серость, невыразительность, худосочная, вялая описательность. Худосочной, скучной, серой была и жизнь, которой я жил. И к тому же — мне было всего двадцать лет!»
Ганс Вайнер точно восстанавливает чувство, с которым он тогда встал из-за стола, погасил лампу и, не раздеваясь, вытянулся на неразостланной постели. Лежал, неотрывно глядя в потолок, светлевший с приближением дня, и не чувствовал ни разочарования, ни печали. Заключение, к которому он пришел, было ценнее понесенной потери. Пусть бесчисленные часы, посвященные его запискам, покажутся бесплодными, выброшенными впустую, однако они принесли плод — хоть и горький, но чрезвычайно полезный плод познания. А узнал он следующее: то, что он написал до сих пор, то, в чем видел готовые, обработанные части задуманного произведения, в действительности не более чем учебные этюды, зачастую сыгранные не по-дилетантски и все же страшно далекие от того восхитительного, ослепительного концерта, о котором он мечтал.
В тот раз он решил стать моряком. Именно плавание по мировым океанам показалось ему наилучшим способом вкусить суровой, неподдельной жизни, чтобы впоследствии черпать из нее материал для своего творчества.
И тогда вмешался отец. Сухой, неразговорчивый и вроде бы смирившийся с судьбой человек вдруг стал решительным, красноречивым и целеустремленным родителем, который приложил все усилия, все свои нерастраченные чувства, чтобы отвратить сына от сомнительных замыслов и фальшивой романтики. Незрелым и односторонне мотивированным планам сына он противопоставил, как ни странно, логичную и хорошо продуманную альтернативу: «Иди учиться на архитектора. В архитектуре, как нигде почти, преломляются все компоненты жизни и ее потребности, архитектура — сочетание будничности и искусства, технических и гуманитарных аспектов». Таковы были аргументы отца. «Допустим, ты хочешь быть писателем, почему бы и нет, ты хочешь на своей шкуре, своим умом и душой познать иную жизнь, отличную от жизни нашей спокойной улочки, нашего сонного городка, — хотя, если не ошибаюсь, есть немало примеров того, что хороший писатель способен писать обо всем и черпать отовсюду, — но пусть будет по-твоему. Корабли, палубы, доки, вечные шатания от порта к порту, экзотический, но, по сути, до отвращения однообразный (а главное — столько раз описанный) мир моряков, трактиров и борделей… тебе не кажется, что этот вид на жизнь подозрительно узок? Ты уверен, что он настолько заинтересует и вдохновит тебя, что тебе захочется писать о нем? Что он не поглотит, не растопчет тебя, не удушит талант, которым, по твоему мнению, ты обладаешь? Не будь пустым мечтателем, не дай ослепить себя мишурой. А если писатель из тебя не выйдет, то какие жизненные предпосылки (я имею в виду средства для существования, для основания семьи, для обеспечения твоей семьи и собственной старости) даст тебе профессия моряка, матроса, то есть рядового рабочего? Ведь без образования тебе нечего и рассчитывать на большее. И об этом тоже нужно думать, сынок, трезво, рассудительно.