Я стал бы слабаком, сказал он себе. И: все женщины плачут, когда стареют! Он отвернулся, подошел к окну и выглянул в сад.
Внезапно он оглянулся и спросил:
— Где я буду спать?
— Анна будет спать на кухне, а ты — в комнате, где жил кучер.
— Ах так! — сказал Теодор. — Пауля ты никогда бы в комнате кучера не поселила. Я уже жалею, что приехал домой. Ну, погодите же! Погодите!
Днем он пошел к Густаву.
Густав сидел в кругу семьи, между замужней сестрой и тремя братьями, которые все служили почтальонами. Пахло праздничной кислой капустой и свежепожаренными зернами кофе. Торговец бумагой уже обещал принять Густава на службу. Через неделю он приступал к работе, рассчитывая получить профессию.
— Он ничего не хочет больше знать о политике! — сказал один из трех почтальонов. Они сидели в расстегнутых форменных куртках. На вешалке около двери, как тройня близнецов, висели их фуражки.
— Через год он пойдет в институт. Будет экономить. Мы все будем экономить, — сказал второй почтальон.
— Наш отец тоже никогда не интересовался политикой, — заметил третий.
— Мы не хотим ничего знать о политике, — сказала мать Густава, вперившись в Теодора взглядом.
Теодор понял, что семья друга его не любит. Каждое сказанное ему слово имело скрытый, враждебный смысл, которого он не угадывал, но которого боялся. Эти людишки вели себя так, будто считали, что именно Теодор ответствен за политические пристрастия Густава. Тот же сидел в окружении родственников, став вдруг аполитичным и неотличимым от них. Праздничный запах из кухни овевал всех и побуждал к пошлому, близкому и очевидному удовольствию. Теодор понял, что внезапно потерял единомышленника. У Густава больше не было политических убеждений. Он хотел идти честным, порядочным мелкобуржуазным жизненным путем.
Дурная раса, думал Теодор, пока его острый матовый носик вдыхал кухонные запахи. Он быстро простился. И, уже оказавшись на улице, почувствовал, что одиночество, которое всегда представлялось ему невесомым, стало вдруг тяжелым, давящим.
Я буду стараться, начну учиться, познавать, наметил он себе. По мне, так пусть Густав хоть почтальоном станет.
Дома мать принесла ему короткое письмо от Пауля. В нескольких фразах, звучавших как служебное уведомление, Пауль сообщал, что обручился с Ирмгард Эндерс.
— Везет парню, — заметил Теодор.
— Будем надеяться, — сказала мать.
— Проходимец, — пробормотал Теодор.
Госпожа Бернгейм вышла из комнаты. Со времени приезда Теодора прошло едва ли восемь часов. Между тем она уже устала от его присутствия. Это очень напоминало прежние мучения. Теодор вернулся как ревматическая боль, которая отпустила на несколько месяцев и забылась. Ах, она узнавала его, своего сына! Таким он всегда был, таким навсегда и останется.
Она дала Теодору ключ от дома и сказала, что он может уходить и приходить, когда захочет. Есть он будет в своей комнате. Обед ему могут оставлять и подогревать. Госпожа Бернгейм подняла на мгновение лорнет. Ее взгляд скрепил печатью и утвердил то, что она постановила. И с тех пор Теодор видел мать только при случайных встречах. Лишь через несколько месяцев, за два-три дня до бракосочетания Пауля, которое должно было состояться в Берлине, он обратился к матери с несколькими словами. Он спросил ее, когда она собирается ехать. Она ответила:
— Я не поеду. Нищая мать не смотрится на свадьбе.
— А вот я поеду, — решил Теодор.
— Я думала, ты не любишь брата, разве не так?
— Для меня это возможность завязать отношения.
Несколько секунд госпожа Бернгейм раздумывала. Затем сказала неожиданно резким тоном, каким обычно разговаривала с привратником:
— Я напишу Паулю. Он пошлет тебе денег, ты поедешь в Берлин и там останешься. Я не могу больше тебя содержать. Тебе действительно нужны связи. Пора зарабатывать себе на хлеб. Собирай чемоданы!
Впервые Теодор испытывал уважение к своей матери. Она стояла перед ним, бледная, старая, выше его ростом, левая рука на бедре, правая простерта в воздухе, указывая на коридор, где стояли чемоданы Теодора. Рука, казалось, хотела увековечить приказ. Она изгоняла сына из дома. В этом не было никакого сомнения.
Теодор отправился в Берлин. Он пошел в отель Пауля и назвал себя. Пауль попросил его подождать в холле. Теодор воспринял это как оскорбление и хотел уйти. Хорошо, сказал он себе, очень хорошо. Буду голодать, останусь без крыши над головой, начну опускаться. Ну и пусть! Но покинуть отель у него не хватило духу. Это был богатый отель. Этот молодчик, думал он, не пускает меня к себе, чтобы я не увидел, что он занимает целую анфиладу комнат. Ну ладно! Это «ну ладно!», которое он прошептал себе под нос, принесло ему некоторое утешение, будто имело какой-нибудь смысл, будто выражало собой какую-то ответную меру.