Но вернемся к вопросу о связях Ягоды с правыми. На первом допросе он заявил, что в начале 30-х годов, уже после разгрома группировки Бухарина, якобы сказал Рыкову: «Вы действуйте. Я вас тревожить не буду. Но если где-нибудь прорвется, если я вынужден буду пойти на репрессии, я буду стараться дела по правым сводить к локальным группам, не буду вскрывать организации в целом, тем более не буду трогать центр организации». Этот свой поступок Генрих Григорьевич объяснил следующим образом: «Мое положение в ОГПУ в то время до некоторой степени пошатнулось. Это было в период работы в ОГПУ Акулова. Я был обижен и искал помощи у правых». Летом 1931 года Ягода был приглашен на дачу Томского в Болшеве. Там будто бы присутствовал Александр Петрович Смирнов, член Президиума ВСНХ и один из ближайших сторонников Бухарина, который уверял в необходимости блока правых с троцкистами и зиновьевцами. Томский же, по словам Ягоды, «начал свой разговор с общей оценки положения в стране, говорил о политике ЦК, ведущей страну к гибели, говорил, что мы, правые, не имеем никакого права оставаться в роли простых наблюдателей, что момент требует от нас активных действий».
Вот тут уже Ягода говорил под диктовку следователей. Ведь Иван Алексеевич Акулов работал в ОГПУ с конца июля 1931 по сентябрь 1932 года, когда стал первым зампредом, оттеснив Ягоду на положение второго. Подобное понижение Генриха Григорьевича, возможно, и огорчило, однако ему хватило бы здравого смысла не обращаться за помощью к Рыкову И другим сторонникам Бухарина, уже выведенным из Политбюро и смещенным со всех сколько-нибудь значительных постов. Тем более что вскоре выяснилось: Акулов оказался столь же декоративной фигурой, как и Менжинский, в делах ОГПУ не разбирался и оставил реальный контроль за деятельностью органов за Ягодой.
Что же касается его готовности помогать подпольному «правотроцкистскому блоку», то это вообще из области чистой фантазии следователей. Не такой человек был Генрих Григорьевич, чтобы отдавать свою жизнь за идею. Он хотел просто хорошо жить, ни в чем себе не отказывая, и положения фактического руководителя ОГПУ для этого было вполне достаточно. Но Сталин собирался осудить Бухарина, Рыкова и других лидеров правых на открытом процессе, где наверняка всплыл бы вопрос об их связях с Ягодой в конце 20-х годов. Генриха Григорьевича пришлось бы смещать с поста шефа НКВД и переводить в какой-нибудь второстепенный наркомат. А знал он слишком много. Вот Сталин и решил избавиться от Ягоды самым элегантным образом, сделав его одним из фигурантов процесса «правотроцкистского блока».
По ходу следствия Ягода довольно быстро признал участие в заговоре с целью государственного переворота. Сперва, в начале 30-х, будто бы готовился только «дворцовый переворот», без его непосредственного участия, так как «охрана Кремля тогда была не в моих руках». Позднее по заданию правых, через главу армейских чекистов Марка Исаевича Гая, он якобы установил связь с группой Тухачевского, чтобы организовать военный переворот. К тому времени охрана Кремля уже подчинялась Ягоде, но почему-то к планам «дворцового переворота» заговорщики возвращаться не стали.
Признался Генрих Григорьевич и в убийствах Горького, его сына Максима, Менжинского и Куйбышева. Он также заявил, что знал о планах убийства Кирова, но отрицал свое участие в его организации. Ягоду заставили признаться еще и в том, что он хотел убить Ежова, причем довольно экзотическим способом — опрыскав ядом его кабинет, прилегающие к нему комнаты, дорожки, ковры и портьеры».
Вот шпионаж Генрих Григорьевич отрицал, гордо заявив на суде: «Если бы я был шпионом, то десятки стран мира могли бы закрыть свои разведки». Но на приговор это никак не повлияло.
За признания Ягоде обещали жизнь, однако в благополучный исход он в глубине души не верил. Внутрикамерной «наседкой» к Ягоде подсадили его и Авербаха близкого друга драматурга Владимира Михайловича Киршона. В январе 1938 года Киршон докладывал начальнику 9-го отделения 4-го (секретно-политического) отдела Главного управления государственной безопасности майору Александру Спиридоновичу Журбенко (его расстреляют 26 февраля 1940 года, уже при Берии): «Ягода встретил меня фразой: «О деле говорить с Вами не будем, я дал слово комкору (М. П. Фриновскому, курировавшему следствие по «правотроцкистскому блоку». — Б. С.) на эти темы с Вами не говорить».
Он начал меня подробно расспрашивать о своей жене, о Надежде Алексеевне Пешковой, о том, что о нем писали и говорят в городе. Затем Ягода заявил мне: «Я знаю, что Вас ко мне подсадили, а иначе бы не посадили, не сомневаюсь, что все, что я Вам скажу или сказал бы, будет передано. А то, что Вы мне будете говорить, будет Вам подсказано. А, кроме того, наш разговор записывают в тетрадку у дверей те, кто Вас подослал» (как ни цеплялся за жизнь Владимир Михайлович, малопочтенная роль стукача его не спасла. 28 июля 1938 года Киршона расстреляли. — Б. С.).
Поэтому он говорил со мной мало, преимущественно о личном.
Я ругал его и говорил, что ведь он сам просил, чтобы меня посадили.
«Я знаю, — говорит он, — что Вы отказываетесь. Я хотел просто расспросить Вас об Иде, Тимоше, ребенке (восьмилетием сыне Генрихе. — Б. С.), родных и посмотреть на знакомое лицо перед смертью».
О смерти Ягода говорит постоянно. Все время тоскует, что ему один путь в подвал (значит, Агабеков не врал, когда описывал, как на Лубянке приводят в исполнение смертные приговоры. — Б. С.), что 25 января его расстреляют, и говорит, что никому не верит, что останется жив (на этот раз чекистское чутье не подвело Генриха Григорьевича. — Б. С.).
«Если бы я был уверен, что останусь жив, я бы еще взял на себя бы всенародно заявить, что я убийца Макса и Горького».
«Мне невыносимо тяжело заявить это перед всеми исторически и не менее тяжело перед Тимошей».
«На процессе, — говорит Ягода, — я, наверное, буду рыдать, что еще хуже, чем если б я от всего отказался».
Однажды, в полубредовом состоянии, он заявил: «Если все равно умирать, так лучше заявить на процессе, что не убивал, нет сил признаться в этом открыто». И потом добавил: «Но это значит объединить вокруг себя контрреволюцию — это невозможно».
Говоря о Тимоше, Ягода упомянул однажды о том, что ей были переданы 15 тысяч долларов. Причем он до того изолгался, что стал уверять меня, что деньги эти без его ведома отправил на квартиру Пешковой Буланов, что, конечно, абсолютно абсурдно (здесь можно усмотреть косвенное доказательство того, что бриллианты и валюту Ягода хранил у Тимоши; ей одной из немногих героинь этого очерка посчастливилось прожить долгую жизнь и умереть своей смертью в 1971 году — Б. С.).
Ягода все время говорит, что его обманывают, обещав свидание с женой, значит, обманывают и насчет расстрела. «А если б я увиделся с Идой, сказал бы несколько слов насчет сынка, я бы на процессе чувствовал иначе, все бы перенес легче».
Ягода часто говорит о том, как хорошо было бы умереть до процесса. Речь идет не о самоубийстве, а о болезни. Ягода убежден, что он психически болен. Плачет он много раз в день, часто говорит, что задыхается, хочет кричать, вообще раскис и опустился позорно» (сам Владимир Михайлович еще надеялся на лучшее и потому держался).
Как раз в «полубредовом состоянии» Ягода и говорил правду: он никого не убивал, но боялся сказать об этом открыто. Боялся, что, если заявит на суде о ложности выдвинутых против него обвинений, «сыграет на руку контрреволюции», тогда-то уж точно расстреляют. А может, еще и помучают перед смертью. Волю Генриха Григорьевича парализовал страх перед возможной будущей физической болью.
Помните Маяковского: