— Откуда фонарь? — спросил он с интересом.
Я объяснил.
— Это да. Пацаном был, сам развлекался с теми, кто мимо ездит. Хорошо, не камнем хоть. На, глотни. А я с побывки еду, понял. За нарушителя границы получил.
— За нарушителя?
— Ага! — Глотнул из горлышка. — Командира к ордену представили, а нам по недельному отпуску. На погранкатере хожу я, поял? Гад к голландскому сухогрузу плыл, а мы ему (рассек ладонью воздух между нами) о так! Наперерез! Чуть не ушел на волю, поял. Будешь еще?
— Спасибо, нет.
— Обидишь! — с угрозой сказал морячок. — О так… Пей еще, чего ты выпил? Совсем ничего. Не хотишь? Ладно, мне больше останется. Те, поял, трап уже навстречу скинули.
— Но не ушел?
— Взя-а-али гада. Еще чуток и бортанули бы голландца, но обошлось. В ластах плыл и в маске с трубкой. А под маской, что характерно, очки. Гад близоруким оказался. Перечитал, видать. Энтиллихэнт… Кроме того, что нестыковка была во времени, Ярик обладал 100 %-ным зрением, так что на этот счет я успокоился. Но, разогретая водкой натощак, кровь так и пульсировала у меня в висках. Я не выдержал:
— …почему?
— Что?
— Гадом его почему? Ему же десять лет сейчас сидеть. А ты неделю отгулял благодаря ему. Зачем же еще и гадом оскорблять?
— А не наших взглядов! — так и присел морячок. — Потому! А ты вали отсюдова, жалетель, а то как врежу по второму глазу! И рубаху, поял, военную сними Ввел, бля, в заблуждение! — обратился он за сочувствием к перекуривающим отпускникам в майках и мятых брюках. — Я, поял? Думал: свой! Демобилизованный! А он…
Ударом двери я отсек этот пьяный кураж и зашагал по ходу поезда, отворяя и захлопывая двери. В тамбуре третьего вагона нарвался на парочку. Они предавались этому стоя; грузин отскочил, развернувшись ко мне спиной, а она, еще незагорелая крашеная блондинка, как была впечатана в стену, так и осталась стоять с расставленными руками. Юг это юг. Это свобода нравов. Подступая совсем близко к окнам, слева тянулись изножья гор Кавказа, справа — серебрилось море. В вагон-ресторане я сел со стороны моря, спросил пива.
— О! Еще перед Днепропетровском выпили, — ответил официант.
— А что еще не выпили?
— Разве что шампанское. Но будет теплое.
— Согласен.
Из окна казалось, что поезд повис над краем пропасти, под которым глубоко внизу сияло море. Иногда из-за края выпирал, и далеко, галечный берег с линией прибоя. Над горизонтом стояло солнце, и, потягивая шампанское, я щурился на сверканье предзакатной дорожки, мысленно повторяя строфы из «Евгения Онегина»: Придет ли час моей свободы? Пора, пора! — взываю к ней; Брожу над морем, жду погоды, Маню ветрила кораблей. И как там дальше…..По вольному распутью моря Когда ж начну я вольный бег? Пора покинуть скучный брег Мне неприязненной стихии И средь полуденных зыбей, Под небом Африки моей, Вздыхать о сумрачной России, Где я страдал, где я любил, Где сердце я похоронил. Вот именно. Я тоже… Иногда я думаю, что Маяковский был прав, предлагая «сбросить Пушкина с корабля современности» за борт. С точки зрения внутренней логики системы, оно было бы верно: и Пушкина, и вообще всю русскую классику. Разве не она, не тот же затверженный в школе наизусть роман в стихах вселяет в нас эту проклятую «охоту к перемене мест». А после тебе десятку лепят. За попытку изменить «социалистической Родине». И кто виноват, я спрашиваю? Кто, как не Пушкин? Солнце уходило на свободу, и по эту сторону вагонного стекла меня терзала печаль. От косых заходящих — достоевских — лучей мне и в Питере всегда было грустно, но здесь, у моря, у территориальных вод, впору было просто выть от тоски. И не оттого, что так уж хотелось в Турцию, вовсе нет: просто заострилось чувство сиротства. Бритвенное лезвие горизонта зарезало солнце, отпуская его, кровоточащее, на запад подыхать. Потом драматический этот вид стал удаляться, нас относило все дальше от края обрыва пронеслись крыши какого-то поселка, и море скрылось, небо стало меркнуть, и последний фужер «Советского шампанского» выпил я, Эльза, за тебя. Прощай.