Не помню, как я свалился с забора в переулок. Одно у меня было: догнать, догнать! Солнце глаза слепит. От солнца люди незнакомые. Только верно: студенты это! А по бокам стражники с ружьями, с шашками. Понял я. Забрали, забрали! В острог ведут! Вперед забежал, — оттого лучше стало видно. Неужели и она тут, в штанах которая? — И она.
Что же это такие? За что их мучают? За что в острог?
Она бледненькая, а идет смело. Губы сложила, не улыбается. А я задом наперед пячусь, не могу от нее оторваться. Все думаю, что ей-то вот тяжелее всех будет. Так хотелось мне, чтоб она меня заметила. Сказать ей хотелось, что знаю: не за дурное ее мучают, что за них я.
И стало у нее лицо — как звездочка в тот вечер, когда я на лавочке сидел, и лучи от нее до меня.
До самого острога их провожал. А как закрыли ворота — подумалось: „украду непременно полтинник! непременно!“.
А на другое утро у нас еще чай не отпили, как Ленька за мной прикатил.
— Насчет уроков, говорит, спросить надо.
Сам не входит, а как я к нему за дверь вышел:
— Идем, — говорит, — Пашку забирают!
Бежим — и верно: у Пашкинова дома народ, и извозчик дожидается. А в доме словно дерутся. Палагеины цветы из окошка на улицу вывалились.
Как понять тут? И студентов, и Пашку в одно место забирают…
Вот и выволакивают.
Городовой Иван Гарасимыч, — я его знаю, — самый лютый что ни на есть, — Пашку за шиворот вытаскивает. А тот бьется.
— Дяденька, Иван Гарасимыч! Я — не я, за что берешь? Отпусти, дяденька, прости! Без вины я!
Скулит, плачет.
Эх, Пашка, Пашка, дрянь ты паршивая!
Уж хотел городовой его на извозчика взвалить, да тут Митрий Михайлов за него вступился.
— Иван Гарасимыч, да не тронь ты его, чего он тебе!
— Разойдись! Приказ есть всех забирать подозрительных.
— Иван Гарасимыч, смилуйся, плюнь ты на него. Какой он подозрительный! Ведь он Пашка, Палагеин Пашка!
Городовой задумался, вроде как сдаваться начал, да увидел вдруг — Пашкин цилиндр по мостовой катится. Как рассвирепеет, да как на него набросится, — словно он самый-то как раз и есть подозрительный, — как по нем топнет! Так и смялся цилиндр в лепешку, затрещал как корзинка. Лучинки из него повылезли во все стороны. Он и раньше сломанный был, да видно, Пашка из нутра его лучинками подпирал, чтобы не садился. А Герасимыч еще больше рассвирепел, да шашкой его как полыснет, так и забарахтался, словно курица, и щепки перышками разлетелись.
Потом — на Пашку. Ну, думаем, не быть ему живым, а он его плашмя шашкой как вытянет!
— Пшол домой, собачий сын, пшол!..
Пашка глазам не верит. Морда очумелая. Поднялся — и домой скорей без оглядки. А городовой утихомирился, как шляпу-то Пашкину победил. Сел на извозчика и велел ехать.
Так и погибла Пашкина шляпа.
Вот какое стало твориться. Не могло так долго быть. Конец должен быть. А какой — не знаю. Вспомнил я, что разносить ведь должны. Да нет. Не будут, пожалуй, разносить.
Леньку раз спрашиваю:
— А что, Леня, ты когда в котле-то, у них, на мыльном был, спросил ты, скоро разносить будут?
— Спросил. Скоро!
А сам в сторону смотрит и начал чего-то делать, ненужное, так для отвода глаз.
Соврал значит. Не будут разносить, значит.
А конец все-таки должен быть.
И так это вышло неожиданно. Такой конец получился. Никак я не думал, что так это случиться может.
Как-то все явственно вышло и просто так. На нашем дворе все и вышло-то. Никогда я не думал, что у нас на дворе это случиться может.
А вот случилось.
Я тогда как раз полтинник у тетки украл. И не видел, как брал. Не видать было — круги какие-то прыгали. Вокруг все было видно — и окно и дверь, и часы тикали, а руку свою, как брал, — не видел.
Чувствую только, что в руке полтинник. Скорей бежать. Шумит во мне что-то.
А я одно думаю: отдам, отдам тетке полтинник, рубль отдам. Булки не буду покупать на большой перемене. Накоплю денег — отдам.
На двор выбежал. Тихо на дворе, а, у меня гром в груди. Клен осенний, золотой насквозь в солнце, лапками тихо-тихо покачивает. Страшно даже, что он такой тихий. А в груди гром. Нельзя было грому и солнышку вечернему ясному вместе жить, и оттого бежать хотелось. Хоть Леньку бы найти где!
Не знал я, что тут случится такое, что и гром мой и все куда-то провалится, и такая буря будет, какой в жизни не видывал.
Бегу я к калитке, на улицу чтобы выбежать, одной ногой уж на подворотню вступил, — вдруг дяденька какой-то прямо передо мной, точно из земли, как явится. Самую чуточку задержался, да как схватит меня под мышки. Руки у него большие, теплые, а сам красный такой да рыжий. Лицо большое-большое.