Выбрать главу

А сам Межиров, когда случалось ему появляться на экране телевизора, декламируя свои стихи разных лет, под конец читал такое — совсем коротенькое — стихотвореньице:

На протяженье многих лет и зим Менялся интерес к стихам моим. То возникал, то вовсе истощался — Читатель уходил и возвращался.
Был многократно похоронен я, Высвобождался из небытия, Мотоциклист на цирковой арене, У публики случайной на виду.
Когда же окончательно уйду, Останется одно стихотворенье.

И вот, отчитав эти последние строки и сделав многозначительную паузу, уже совсем, так сказать, под занавес, он читал «Коммунисты, вперед!», давая понять, что после его смерти от всего им написанного останется именно оно.

Но когда началась перестройка, а уж тем более потом, когда советские устои зашатались и само слово «коммунисты» стало уже как бы даже одиозным, он стал читать под занавес другое свое стихотворение — «Артиллерия бьет по своим…»:

Надо все-таки бить по чужим, А она по своим, по родимым!

Это воспринималось как намек на сталинские репрессии, и в новых исторических обстоятельствах предпочтительнее стало придерживаться мнения, что, когда он «окончательно уйдет», от него останется не «Коммунисты, вперед!», а вот это стихотворение, в котором выразился совсем иной общественный и душевный настрой.

Иногда, впрочем, когда обстановка менялась (а может быть, когда менялось его настроение — психология поэта дело тонкое!), он снова возвращался к первоначальному варианту, давая понять, что в будущем, когда все утрясется и окончательно станет историей, на первое место снова выйдет его апофеоз коммунистам — не этим, конечно, нынешним, а тем, прежним, которые первыми бросались на вражеские штыки и колючую проволоку, под пулеметный огонь или туда, где «кипенье великих работ».

Это его стихотворение не давало ему покоя. Он то гордился им, то слегка его стыдился. Не то чтобы стыдился, но не хотел, чтобы думали, будто только холодный расчет на официальный, государственный успех толкнул его к созданию этого его шедевра, — что были тут какие-то совсем другие, высокие стимулы, отчасти загадочные, не совсем понятные даже ему самому.

Однажды мы встретились где-то возле Театральной площади. Постояли, разговорились, оказалось, что нам по пути. Не торопясь, продолжая начатый разговор, пошли вместе. Вышли на Красную площадь. Когда проходили мимо Спасских ворот, он вдруг сказал:

— Человек — странное существо… Однажды вот здесь, на этом самом месте, мне вдруг пришло в голову, что история нашей страны еще повернется самым неожиданным образом. И из этих ворот под колокольный звон выйдет патриарх в парадном своем облачении, а за ним — крестный ход…

Тут надо сказать, что этот наш разговор происходил в пору самого глухого брежневского застоя, когда неподвижное стоячее болото советской жизни, казалось, утвердилось навсегда, на вечные времена, и чтобы вообразить такой крутой поворот истории, надо было обладать немалой фантазией.

— И восторженная толпа будет стоять в немом оцепенении, и люди будут креститься, и колокола будут звонить… — продолжал Саша, распахнув свои выпуклые глаза и устремив их взгляд куда-то вдаль, словно и сейчас, вот в этот самый момент, когда он рассказывал мне об этом своем видении, оно вновь с необыкновенной четкостью явилось его взору.

— Это представилось мне так ясно, — продолжал он, — что я уже не сомневался, что безусловно так и будет, что все это непременно, обязательно произойдет. Именно вот так, как мне это сейчас привиделось…

Он сделал эффектную паузу и закончил:

— В тот день я написал «Коммунисты, вперед!».

Да, конечно, человек — странное существо. А поэт странен еще и своими, особыми странностями, не ведомыми простым смертным. И тем не менее, выслушав этот межировский рассказ, я не поверил ни единому его слову. Отчасти, может быть, потому что у рассказчика была репутация фантастического враля.

Я хорошо помнил давний, еще наших студенческих времен, рассказ Гриши Поженяна.

Он так рисовал образ Саши Межирова (которого я тогда еще почти не знал):

— Вот он сидит в компании каких-то полузнакомых девиц и рассказывает им свою жизнь. Рассказывает, что он круглый сирота, родителей своих не знает: младенцем его украли цыгане, а когда он чуть подрос, продали в цирк… Он рассказывает все это так, что не только девицы, но и все, кто его слушает, плачут. И он сам плачет. А за тонкой фанерной стеной, в соседней комнате, сидит его отец, его родной папа, — и тоже плачет…