Но скоро с этим было покончено.
Впрочем, не так скоро. Даже в середине 20-х, когда в стране практически существовала уже только одна — единственная! — политическая партия, это еще приходилось доказывать, объяснять, обосновывать:
► С открытой арены политической жизни в нашей стране исчезли меньшевики, эсеры, анархисты и т. п. группы… Для успешного проведения диктатуры пролетариата победивший рабочий класс, возглавляемый нашей партией, не мог не лишить легальности эсеров, меньшевиков, анархистов (антисоветского направления) и других группировок, являвшихся враждебными самой идее диктатуры пролетариата. На легальной арене действует только РКП.
Со временем, однако, все постепенно привыкли, что слово «партия» и все производные от этого слова («партийный», «партиец», «партийка») стали синонимами понятий «коммунистическая партия», «коммунист», «коммунистка».
Впрочем, как я уже отмечал, некоторые оттенки сохранялись еще долго.
Борис Слуцкий, например, однажды в разговоре, когда речь зашла об Александре Межирове (в связи с его знаменитым стихотворением «Коммунисты, вперед!»), счел нужным отметить:
— Но он — не коммунист. Коммунист — я. А он — член партии.
Для тех, кому смысл это загадочной реплики ясен не вполне, привожу стихотворение того же Слуцкого «Как меня принимали в партию»:
Стихотворение это я знал с тех самых пор, как оно было написано (то есть года примерно с 1957-го). И в разное время читал — и понимал — его по-разному. В искренности автора не сомневался никогда, но поначалу воспринял его как проявление некоторой партийной туполобости, потом — позже — как некий вызов партии трусов и лжецов, в которую она (по мысли автора — не вдруг, не сразу) превратилась. А совсем недавно наткнулся на такое замечание:
► Когда в 1958 вышла «Память» Слуцкого, я сказал: как-то отнесется критика? Г. Ратгауз ответил: пригонит к стандарту, процитирует «Как меня принимали в партию» и поставит в ряд. Так и случилось, кроме одного: за 20 лет критики именно «Как меня принимали в партию» («…Где лгать нельзя и трусом быть нельзя») не цитировалось почти ни разу и не включалось в переиздания вовсе ни разу. (Был один случай, сказал мне Болдырев, но точно не вспомнил.) Для меня это была самая меткая пощечина, которую партия дала самой себе.
«Пощечина», которую «партия дала самой себе», по мысли автора этой «Записи», заключалась в том, что стихотворение, однажды опубликованное, никогда больше не перепечатывалось: поняли, значит, что к чему.
В общем, это верно. С той небольшой, но существенной поправкой, что поставить Слуцкого «в ряд» ОНИ все-таки не смогли. Вернее — не захотели. На протяжении всей своей жизни в литературе он оставался для НИХ чужим. Несмотря на то что был (сознавал, чувствовал себя) коммунистом. То есть как раз не «несмотря», а именно вот поэтому. Коммунисты им в то время были уже не нужны. Нужны были — члены партии, партийцы.
А драма Слуцкого состояла в том, что, сознавая себя коммунистом — то есть принадлежащим к той партии, «где лгать нельзя и трусом быть нельзя», — на самом деле состоял он совсем в другой партии, той, в которой можно было оставаться, лишь совершая обратное: постоянно, чуть ли не ежедневно лгать и трусить, трусить и лгать.