Даже во время войны с Гитлером вожди Французской компартии на первых порах не осмеливались призывать французских рабочих к сопротивлению, поскольку международное отечество трудящихся было тогда союзником гитлеровской Германии.
А когда началась наша война, когда Гитлер совершил свое «вероломное нападение» на Советский Союз, я (мне было тогда 14 лет), как и все мои сверстники, был уверен, что немецкие пролетарии ни за что не станут воевать с русскими своими братьями по классу.
И даже месяцы спустя, когда суровая реальность, казалось бы, должна была окончательно развеять эти наши наивные детские иллюзии, долго еще ходили легенды о каких-то немецких рабочих, которые там, в Германии, на заводах, где делались бомбы или снаряды, вместо боевой начинки вкладывали туда письма и записки о международной пролетарской солидарности и своей ненависти к войне, которую империалисты развязали против международного отечества трудящихся.
Вера эта была внушена нам антифашистскими фильмами: «Карл Брунер», «Профессор Мамлок», «Семья Оппенгейм». О первых двух у меня сохранились только смутные детские воспоминания. А с третьим мне пришлось столкнуться совсем недавно — ни мало ни много шесть десятков лет спустя, после того как я увидел его впервые.
Было это зимой 1997 года. Меня пригласили на телевидение: принять участие в беседе — в прямом эфире — об этом старом фильме, сделанном по знаменитому шестьдесят лет тому назад роману Лиона Фейхтвангера.
В это время у нас уже вовсю действовали наши, отечественные фашисты. И «Майн кампф» Гитлера открыто лежала на книжных лотках, и газетки фашистские выходили, и штурмовики-чернорубашечники мелькали на экранах телевизоров. Поэтому принять участие в обсуждении давнего антифашистского фильма показалось мне не бессмысленным: соблазнительно было, как принято у нас говорить в таких случаях, использовать высокую трибуну, чтобы врезать как следует с телеэкрана — не столько даже распоясавшимся фашистским молодчикам, сколько нашим правоохранительным органам, не умеющим, а скорее — не желающим сделать им укорот.
Забегая вперед, сразу скажу, что эти мои благородные планы с треском провалились. И не по чьей-нибудь, а исключительно по моей собственной вине.
Получив приглашение, я намекнул, что фильм помню смутно и нехудо бы, чтобы перед началом передачи мне его показали. Меня заверили, что это непременно будет сделано.
Фильм я смотрел не в одиночестве: со мной был еще один участник предстоящей беседы — высокий молодой красавец нордического типа. Как мне объяснили, знакомя нас, то ли историк, то ли философ.
Во время просмотра мы время от времени обменивались репликами, не слишком лестными для создателей фильма. Что говорить, фильм и в самом деле был из рук вон: плоский, примитивный, плакатный.
Глядя на экран, я вспомнил забавный случай из нашей литинститутской жизни. Со мной на одном курсе учился Алексей Марков, будущий видный в Союзе писателей антисемит, получивший за это — по аналогии с известным думским черносотенцем — прозвище «Марков Второй». На экзамене по западной литературе ему досталась драма Лессинга «Натан Мудрый». Требования экзаменаторов к нам были тогда не шибко высокими, и от Маркова профессор хотел добиться только одного: чтобы он хотя бы более или менее внятно сказал, в чем смысл Лессинговой драмы, про что она. Алексей долго думал, потел, мялся (Лессинга он, конечно, ни при какой погоде не читал) и, наконец, собравшись с духом, выпалил:
— За евреев!
Содержание «Натана Мудрого» в эту краткую формулу, конечно, не укладывалось. Но содержание фильма, который мы с молодым историком (или философом) в тот день смотрели, могло в нее уложиться без особых потерь. Об этом мы и переговаривались с моим юным коллегой во время просмотра. Не столько словами, сколько междометиями и разными скептическими похмыкиваниями. Но общий настрой этих похмыкиваний нам обоим был ясен, и немудрено, что к концу просмотра я уже стал воспринимать своего товарища по несчастью как человека примерно одних со мною вкусов, взглядов и настроений.
Это была ошибка.
Как только просмотр кончился и началась наша беседа перед телекамерой, так сразу же выяснилось, что к фашизму мой молодой философ относится совсем не так, как я. Иначе.
В отличие от меня он, судя по его речам, не испытывал к этому социальному явлению ни малейшей антипатии. Временами мне даже казалось, что он фашизму скорее симпатизирует.