Но в 41-м, когда, заключая какую-то свою речь, Сталин (сам!) произнес: «Да здравствует партия Ленина — Сталина!», — это уже мало кого удивило. К тому времени все давно уже привыкли к мысли, что Ленин и Сталин — «близнецы-братья».
Ну, а уж когда Сталин умер, никому даже и в голову не пришло, что его могли похоронить не рядом с Лениным, не в ленинском Мавзолее.
Впрочем, вру. Кое-кому такая мысль в голову приходила.
Вот, например, был у нас в ЦДЛ (Центральном доме литераторов) парикмахер — Моисей Михайлович Маргулис. Стриг он не бог весть как. Но его остроты (лучше сказать — хохмы) повторяла вся Москва. А одна из них, даже не самая лучшая, перелетела через океан и долетела до самой Америки, аж до Белого дома: ее подхватил и повторил тогдашний президент США Франклин Рузвельт.
Собственно, это была даже не хохма. Произнося ее, Моисей и думать не думал хохмить: он просто в присущей ему форме выразил то, что хотел выразить. Именно так рождались все его хохмы. А эта родилась в июне 1941 года, в один из первых дней великой нашей войны. Писатели, дожидавшиеся у него своей очереди, толковали о том, что всего важнее в этой войне. Кто-то сказал, что всего важней танки, кто-то — что авиация. Важен экономический потенциал страны, возразил третий. Четвертый заметил, что самое главное — морально-политическое единство советского народа.
— Вот вы спорите, — вмешался Моисей, — а я вам скажу, что главное в этой войне. Главное — вижить.
Именно эта формулировка и докатилась до Рузвельта.
— Мне рассказали, — в какой-то своей речи припомнил он, — что один московский парикмахер так определил, что главное в этой войне.
И с удовольствием повторил замечательную формулу нашего Моисея.
Так вот, этот самый Моисей Маргулис, когда Сталина положили в Мавзолей рядом с Лениным, высказался об этом так.
— Пока, — сказал он, — они еще лежат там вдвоем. Но жировка — на одного.
А ведь до XXII съезда, на котором было принято решение выкинуть Сталина из Мавзолея, было еще довольно далеко. И для многих — очень многих! — людей, особенно иностранцев, Сталин был тогда гораздо более почтенной и, уж во всяком случае, гораздо более известной фигурой, чем Ленин.
Как раз в это самое время приехала к одним моим знакомым в гости молодая американка. То ли родственница, то ли дочка каких-то их американских друзей. Показывая ей разные достопримечательности Москвы, они сводили ее и в Мавзолей. И она так прореагировала на увиденное.
— Это дядя Джо, я знаю, — шепнула она, показывая глазами на Сталина. — А кто вон тот, другой парень?
Но то — иностранка.
А у нас «тот, другой парень» долго еще сохранял свой нимб святого.
Даже жители далеких горных аулов, не скрывавшие своего недовольства по поводу того, что советская власть оказалась такой долгой, к нему, основателю этой самой, изрядно поднадоевшей им власти, продолжали относиться с какой-то странной, необъяснимой, загадочной нежностью:
► Они про него говорили, что он хотел хорошего, но не успел. Чего именно хорошего, они не уточняли. Иногда, стыдясь суесловного употребления его имени и отчасти кодируя его от злого любопытства темных сил природы, они не называли его, а говорили: Тот, кто Хотел Хорошего, но не Успел.
По представлению чегемцев, Ленин был величайшим абреком всех времен и народов. Он стал абреком после того, как его старшего брата, тоже великого абрека, поймали и повесили по приказу царя.
Казалось бы, Сталину гораздо больше должна была подойти роль абрека. (Участвовал в лихих налетах на царскую казну, и вообще — «лицо кавказской национальности».) Но Сталина чегемцы абреком почему-то не считали. Насчет него у них не было никаких иллюзий:
► Вопреки либеральному ликованию в стране, когда гроб с телом Сталина убрали из Мавзолея, чегемцы приуныли.
— Надо же было все наоборот сделать, — говорили они в отчаянии, — надо было Ленина похоронить, а этого оставить, написав на Мавзолее: «ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ ВУРДАЛАК, ВЫПИВШИЙ НАШУ КРОВЬ». Неужели им некому было подсказать?
Так чегемцы и не поняли, что «Сталин — это Ленин сегодня».
Можно, конечно, объяснить это их политической наивностью. Но на самом деле корни этого непонимания лежали глубже. Усвоить эту простую истину долго не могли и люди куда более проницательные и политически грамотные:
► В то время совершилось во мне то, что можно было бы назвать «кризисом веры»… Я перестал верить в то, чему учили, что говорили о политике, о революции и социалистическом строе. Например, рассказывалось о том, что в 1940 году прибалтийские республики добровольно вошли в состав СССР, а я в школе на перемене в яростном споре доказывал кому-то из одноклассников, что мы просто-напросто захватили Литву, Латвию и Эстонию, воспользовавшись их беззащитностью. Рассказывалось о счастливой колхозной деревне, а я видел, что люди не могут говорить о колхозе без ненависти и насмешки. Каждый день я открывал что-нибудь новое; каждый день падал какой-нибудь очередной глиняный идол. Так повалились одна за другой «первая в мире страна», «власть трудящихся», «дружба народов», «закон, по которому все мы равны», рухнул, разбившись вдребезги, и сам великий вождь и учитель, и только Ленин все еще оставался невредим, точно был вырублен из прочного известняка, а не слеплен, как все прочие, из алебастра. Как и подобает мыслящему человеку, я вел дневник, в котором начертал, когда мне было 16 лет, мысль, казавшуюся мне необыкновенно оригинальной, о том, что «у нас здесь, в СССР, — фашизм». Я рассуждал о том, что если бы Ленин был жив, то был бы наверняка объявлен врагом народа и расстрелян, вроде того как у Достоевского Великий инквизитор собирается сжечь Христа, действуя от его же имени.