— Ну, а три?
— И три смогу.
— Ну, а ведро? Ведро водки выпить сможешь?
— Нет, Петька, — вздохнув, признается Василий Иванович. — Ведро не смогу. Ведро — это только Ленин сможет.
Есть и другая, не менее важная сторона нашей национальной психологии, связанная с потреблением крепких напитков. Я имею в виду свойственное не только выпившему, но и трезвому русскому человеку и даже тяжко страдающим от алкоголизма отцов, мужей и братьев русским женщинам снисходительно-добродушное, благожелательное, я бы сказал, любовное отношение к пьяницам.
Согласно нормам Уголовного кодекса состояние алкогольного опьянения является обстоятельством не только не отягчающим, но даже отягчающим вину человека, преступившего закон. Но наше сознание не в силах усвоить эту простую истину. Она противоречит всему нашему социальному опыту, всем нашим представлениям, самим основам нашей национальной психологии. Что бы ни сотворил пьяный человек, мы склонны его понять и, разумеется, простить: «Ну, выпил человек… Подумаешь… С кем не бывает…»
Отчасти это отразил даже и наш великий, могучий, правдивый и свободный. Не зря ведь среди множества слов, обозначающих человека, находящегося в состоянии алкогольного опьянения (поддал, кирнул, принял на грудь, нагрузился, надрался, нарезался, налакался, нализался, нажрался и т. д. и т. п.), есть и такие:
► Веселенький.
Тепленький.
Хорошенький.
Это неизменно любовное отношение к выпившему человеку нашло свое отражение и в литературе. В стихах, в прозе — и не только в художественной, но и в мемуарной:
► …Как-то под вечер, после жаркого дня вернувшись из Москвы, пошел я с семьей на реку…
Подходим — Александр Трифонович стоит один на берегу, собирается лезть в воду. Полезли вместе и поплыли по течению к острову… Тишина опускалась предвечерняя, хорошо были слышны голоса из деревни, лай собак…
— А может ли это быть, — прямо-таки с нежностью спросил Александр Трифонович, — что от вас водочкой пахнет?
— Может быть, Александр Трифонович. И даже так и есть. А еще есть дома неначатая бутылка коньяка.
И мы пошли после речки ужинать к нам домой…
Мы долго сидели в тот вечер на кухне, хорошо было…
Александр Трифонович Твардовский был человек, как бы это помягче сказать, не очень демократического склада. Не то что, скажем, Виктор Платонович Некрасов, которого все друзья, приятели, знакомые и полузнакомые, даже те, кто был лет на двадцать его моложе, и за глаза и в глаза звали «Вика».
Валя Берестов рассказывал, как при первом знакомстве Твардовский спросил его:
— Как вас звать-величать?
Берестов ответил:
— Валя.
Твардовский поморщился. Спросил:
— А кой вам годик?
— Только что стукнуло двадцать восемь.
— Гм… Пора уже пипиську хуем называть.
Ну, а уж по отношению к себе Твардовский и вовсе никакого амикошонства бы не потерпел.
Помню, Гриша Поженян, в характере которого много от Тартарена, рассказывал:
— Вчера вечером ко мне стучался Твардовский: «Гриша, хочешь, я почитаю тебе свои новыё стихи?» А я ему: «Уходи, ты мне неинтересен!»
Со смехом пересказал я эту невероятную историю Борису Слуцкому. Тот тоже посмеялся. А потом сказал:
— Надо при этом еще знать, сколько Поженянов сидит в самом Твардовском.
Слово «Поженян» в данном случае было единицей измерения не «тартаренства» и не «фанфаронства», не хвастовства, не самомнения даже, а — самоуважения.
Самоуважения у Александра Трифоновича хватило бы на десяток Поженянов. Впрочем, не только в самоуважении было дело. Было тут еще и присущее ему чувство субординации, связанное не только с его самосознанием большого поэта, живого классика, но и — что греха таить! — и с самоощущением советского вельможи, кандидата в члены ЦК, депутата Верховного Совета, секретаря Союза писателей, главного редактора журнала, — коротко говоря, по негласно существующей советской табели о рангах, одного из маршалов советской литературы.
Конечно, маршалом его сделали не совсем по тем причинам, по которым этого звания удостоились Георгий Марков, Вадим Кожевников или какой-нибудь там Чаковский. В отличие от этих (а также многих других) советских маршалов он был поэтом. Не таким, конечно, большим, как полагалось считать в соответствии с официальной табелью о рангах (где-то между Некрасовым и Есениным), но — настоящим. Однако именно это обстоятельство как раз и усиливало его чувство субординации, внушало ему не вполне безгрешную уверенность, что все отпущенные ему блага и привилегии полагаются ему не в виде какой-то там государственной подачки, а по праву таланта.