Мы с Мишей были тогда соседями и как бы даже приятелями, и он, показав мне текст этого — то ли уже отправленного, то ли только предназначавшегося к отправлению письма, спросил, что я по этому поводу думаю.
Я сказал:
— Ребята! По-моему, вы уже потеряли последние остатки разума. Называть историческим событие, которое еще не произошло, а только должно вскорости произойти, — это… Это уже ни в какие ворота… Как сказано у Чехова, всякому безобразию должно быть свое приличие…
Мишка это мое соображение не то что не принял во внимание — он его просто не понял. Для него слово «исторический» в применении к партийному съезду ничего не значило: это был постоянный эпитет, слитное словосочетание, как в русских сказках — красно солнышко, красна девица.
Партсъезд — значит, исторический.
— Пойми! — пытался я втолковать ему свою нехитрую мысль. — Когда съезд закончится, они, конечно, сразу станут называть его историческим. На этот счет у меня тоже нет ни малейших сомнений. Но сейчас, пока он еще не открылся, даже у них, при всем их бесстыдстве, хватает ума до поры до времени не употреблять этого определения, приберечь его на будущее…
Мишу и его дружков, подписавших сочиненную им бумагу, эти мои доводы, разумеется, не убедили. И я в сердцах даже назвал их недоумками.
Но недоумком оказался я.
Нет, на съезд их, конечно, не пустили: негласная табель о рангах там, «наверху», соблюдалась свято. И хорошо еще, что им не впаяли за это их нахальное письмо, как за нарушение пресловутой «партийной этики».
Но съезд, на который они так стремились попасть, и в самом деле оказался историческим. Не в советском, а в самом точном, буквальном, исконном смысле этого слова: это был знаменитый XX съезд, тот самый, на котором Хрущев прочел свой — поначалу секретный, но почти сразу же переставший быть секретным и переломивший всю нашу жизнь доклад «О культе личности и его последствиях».
Назвав в своем письме предстоящий партийный съезд историческим, Миша Шатров — точь-в-точь как генерал Иволгин — «сказал это ТАК», даже не задумываясь о том, что слово это должно иметь какой-то смысл. И точь-в-точь как в описанном Достоевским случае с генералом Иволгиным, «на этот раз случилось, как нарочно, что он сказал правду».
Что же касается всех последующих партийных съездов, то хотя они тоже именовались историческими, истинную цену им хорошо знали даже сами их устроители. О чем может свидетельствовать такой, например, факт. Перед каким-то из этих пустопорожних съездов (перед двадцать четвертым или двадцать пятым, сейчас уж точно не помню) начальство распорядилось снять театральную афишу: «Много шума из ничего». Чтобы у прохожих не возникало разных нежелательных, как это тогда называлось, аллюзий, название старой шекспировской комедии пришлось поменять. Она стала называться — «Любовью за любовь».
К
Клим Ворошилов и братишка Буденный
Это были постоянные клишированные словосочетания, за которыми стояли две знаковые, культовые фигуры советской эпохи.
Культ Ворошилова, конечно, не шел ни в какое сравнение с культом верховного вождя, но все-таки это был самый настоящий культ. Поэты слагали стихи («Климу Ворошилову письмо я написал…»), народ пел песни («С нами Ворошилов — первый красный офицер…»). В день рождения «первого маршала» хоры мальчиков и девочек торжественного возглашали:
О городах, названных именем Ворошилова, не стоит даже и говорить, поскольку «свои» города были и у Молотова, и у Куйбышева, и даже у гораздо более мелких вождей.
Было почетное звание и значок — «Ворошиловский стрелок».
Это последнее обстоятельство дало повод замечательному нашему писателю Фазилю Искандеру в одну из лучших глав своего романа «Сандро из Чегема» — «Пиры Валтасара» — вставить такой эпизод:
► …Когда Нестор Аполлонович спрятал пистолет и повернулся к столу, Сталин стоял на ногах, раскрыв объятия. Нестор Аполлонович, смущенно улыбаясь, подошел к нему. Сталин обнял его и поцеловал в лоб.
— Мой Вилгелм Телл, — сказал он и, неожиданно что-то вспомнив, обернулся к Ворошилову: — А ты кто такой?
— Я — Ворошилов, — сказал Ворошилов довольно твердо.
— Я спрашиваю, кто из вас ворошиловский стрелок? — спросил Сталин, и дядя Сандро опять почувствовал неловкость. Ох, не надо бы, подумал он, растравлять Ворошилова против нашего Лакобы.