Выбрать главу

Называть книги, посвященные русскому бунту, можно и дальше. Можно вспомнить «Россию, кровью умытую» Артёма Весёлого или «Соляной бунт» Павла Васильева, поэму, с которой и началась слава «русского беркута». Но и того, что уже перечислено, хватит, чтоб твёрдо сказать: бунт, как частный, так и народный — это метасюжет, это центральная тема русской литературы.

Почему, отчего так сложилось? Оттого ли, что русский — это прежде всего бунтующий человек, это тот, кому тесно внутри устоявшихся форм социума? Потому ли, что вследствие этого почти вся наша история — это история бунтов и их подавлений? Или бунтарская нота так громко звучит оттого, что великая русская литература бесстрашно выходит к истокам, к корням бытия; а протест, отрицание, бунт есть способ существования жизни как таковой — её, так сказать, «свойство по определению»?

Но как бы то ни было, ни о русской литературе, ни о русской душе нам нельзя рассуждать, игнорируя эту важнейшую тему. Путь к русской тайне, путь к русскому сердцу всегда озарён беспощадным, кровавым, пугающим заревом бунта.

Вот и нынешний путь к бунтарю Пугачёву есть по сути своей путешествие к русской душе. Где бунт — там трагедия, тайна и глубина; и вот именно там, в испытаниях запредельных, в содроганиях тел, в корчах душ, среди грохота, стона, огня и рождается русская жизнь, и творится жестокая русская правда…

II

Наконец застучали колёса. Этот ритмичный, настойчивый, сдвоенный перестук под трясущимся полом вагона действует и возбуждающе, и усыпляюще одновременно. Словно кто-то настойчиво бьётся-стучится в твою удивлённую душу и просит ответа — а ты и вопроса-то толком не можешь пока разобрать…

Мы едем «встречь солнцу», как говорили русские землепроходцы — то бишь на Восток. Вечерний наш поезд уже в ранних сумерках покинул Казанский вокзал, наконец-то оставил предместья Москвы, с их заборами, трубами и заводскими цехами — и, уже за Малаховкой, задышал вольным воздухом лета. В вагоне пока суета, толчея, неулёгшийся гомон. Народ разбирает постели и облачается в нечто домашнее, то, что не жалко измять, повалявшись на полке; кто-то уже, балансируя в шатком проходе, несёт султан пара, вырастающий из стакана огненного кипятка; красивая рыжая проводница отбирает у пассажиров билеты и рассовывает их по карманам истёртого складня из трёх чёрно-кожаных створок…

Жаль, я опять не увижу Мещёры: по Рязанщине мы пройдём ночью. А утром земля за вагонным окном как будто задышит, то поднимаясь, то опадая холмами приволжской возвышенности. Выпив утренний чай — как хорош чай в рассветном вагоне! — мы все будем сидеть, каждый с книгой в руках, и ждать Волги — поглядывая то за окно, то на страницу.

Почему так волнует всегда приближение к русской окраине (а для многих из нас как раз Волга обозначает границу классической средней России)? Почему места географических, исторических и этнических стыков рождают так много и впечатлений, и мыслей? Окраина — это место, где словно сгущается некая русская суть: она проявляется ярче при встрече с иными культурами и языками. За Волгой, в сложнейшем сплетении этносов, образующем пёстрый, тысячелетия ткавшийся, где-то уже обветшалый и вытертый, а где-то ещё очень прочный ковёр под названием Южный Урал, — в этой симфонии языков и культур русский голос звучит даже, кажется, чище и твёрже, чем в средней России.

Вот весь вагон обернулся налево: приближается Сызрань — и Волга. Мать-река широко и свинцово рябит за окном; над водою взмывают и падают белые чайки — а их резкие крики пробиваются даже сквозь стёкла и стуки вагона. Конечно, теперь не до книги: до самой Самары по левому борту вагона будет время от времени открываться широкая волжская даль. Зато после, когда поезд наш поплывёт по холмам Среднего Сырта — вот тогда будет самое время прилежно садиться за книги. И, пожалуй, сейчас, когда встреча с Уралом ещё впереди, мы и совершим исторический экскурс: продолжая свой путь на Восток, двинемся также и в прошлое, в легендарные и летописные времена.

Из книги поэта-историка Льва Гумилёва известно, что по склонам хребта Уралтау, куда мы держим свой путь, в далёком X веке бродили кочевники-печенеги и некие гузы. И в том же десятом столетии на сцену истории с гиканьем вылетают башкиры в своих лисьих шапках и на невысоких лохматых конях. Описывая нравы степняков той поры, Гумилёв среди всех выделяет башкир как «жутких головорезов» — это напоминает то, как герой одесских рассказов Бабеля биндюжник Мендель Крик «слыл грубияном среди биндюжников».

Есть и ещё интересное свидетельство о древних башкирах. Арабский дипломат Ибн-Фад-Лан, отправившись к руссам по поручению халифа Багдада, в X веке проехал через башкирские земли и якобы видел там, на развилках дорог, десятиметровые каменные изваяния в форме фаллосов.