Время шло, как дождь дождило. И однажды я застрелил орла. Вообще-то орлы не водятся в тайге на вершинах лиственниц, разбитых громом. Увидев боковым зрением птицу, я, вероятно, подумал: глухарь — и мгновенно выстрелил. Навскидку. Уже понял: не глухарь, но что делать, картечь не вернёшь. Она ударила точно, и великая царь-птица полетела вниз — насмерть! С чувством суеверного страха за ошибку я подошел, поднял птицу и распростёр крылья нараспашку. Поразили их края, опалённые суровым неземным огнём, может быть, зарёй?
Окрас орла в небе — серо-бурый или темно-бурый, а бронзово-тёмный отлив краевых перьев с земли не разглядишь… И тут вдоль русла таёжного ключа, падавшего в Газимурскую Богдать, ударил снежный буран. Снег падал не снежинками, не косой стеной, а тяжёлыми сырыми одеялами — за десять минут «буря смешала» тайгу, небо, белые березы, серые лиственницы, зеленые сосны.
Я накрылся орлом, словно плащ-палаткой, и побрёл вниз, держась за краевые перья, словно за полы. И странно — оперение орла оказалось снегоотталкивающим, лавина мокрого снега соскальзывала с моих плеч, тяжело оседая в глубоко пропаханную борозду пешего хода. Откуда-то из снежно дышащей утробы донесся свист манка на рябчика: ти-ти-тиуу — это старший брат Иван искал меня. Я отозвался: ти-ти-ти-уй!
Встретились. Молча пошли на постой в самый страшенный бурелом. Огромные стволы, может быть, из мезозойской эры, нагромоздились в мёртвой сцепке. Мы запалили костёр. Листвяк и сосняк, закипевшие смолой, были горючими, как лучшие сорта антрацита.
В свете костра и метели Иван сосредоточенно и ритуально разглядывал орла, особенно краевые перья. «Надо же! — слышался его голос, в котором звучало молитвенно-уважительное благоговение перед царь-птицей. — Надо же!».
Пока я разбирал рюкзачки, он с помощью ножа извлёк по одному краевому перу из каждого крыла. Подошёл ко мне, спросил:
— Подари, брат.
Я спохватился и серьёзно ответил:
— Дарю на память. Дарю.
Он бережно завернул перья в свой шарфик и убрал в рюкзачок. Я наконец понял тяжесть ситуации — из такой переделки просто так не выбраться, тайгу завалит снегом, после ночи ударит мороз… Но страх не лёг на плечи. Со мной был мой старший брат, мое перо краевое перед этим миром. Следопыт и снайпер, жилистый и проворный, бывший моряк и литейщик, ходок и великий знаток тайги.
В ту морозобойную ночь мы долго и не надсадно говорили о его судьбе и моей судьбе, вспоминали брошенную родину, клялись не бросать друг друга до смертного креста. Когда Иван засыпал на пятнадцать минут, я дежурил и писал стихи на клочке обёрточной бумаги. Назвал просто и серьёзно: «Клятва старшего брата»:
Кажется, в ту буреломную, гибельную ночь у костра я в первый раз подумал: а Валентин Распутин — это не то ли самое «перо краевое» в русской литературе для целого ряда поколений, начиная от 70-х годов прошлого века?
«Каждая хорошая книга — это закрытая брешь, сквозь которую хлестало нездоровье, заражая многие тысячи людей. Написал Астафьев „Царь-рыбу“ — и закрыл дыру, и теперь представить нельзя, как мы могли обходиться без этой книги. С этим настроением и надо работать».
Только теперь, перечитав это письмо от 16 февраля 1984 года, я начинаю уразумевать: Распутин — младший брат Астафьева. Виктор Петрович ушёл на войну, бросив Валентина наедине со вдовами да бабушками, да с Ангарой, которая «в бешеной пене ревёт». И все мои надсадные мысли и обугленные рёвы о старшем брате Иване — это те же распутинские вздохи и выдохи об Астафьеве. После ухода поколения Виктора Петровича на окопную войну поколение Распутина осталось у края: бабушка уже «коня на скаку не остановит». Надо самому сдерживать и военного, и послевоенного коня, красочно гарцевавшего под маршалом Жуковым (в том числе и для солдата Астафьева). Надо было запрягать победного коня в плуг, телегу и сенокосилку. Цепь поколений сомкнулась, но характеры уже сильно разнились.
Здесь необходимо заметить: не все русские прозаики и поэты бедные да бледные, страдальцы да мученики с фигурой и лицом раненого пехотинца. Меня привлекали упрямый и героический Державин, жилистый Брюсов, яро-бесшабашный Павел Васильев, мускулистый и волевой Станислав Куняев, многие другие деятельные, решительные, бессломные и тягловые личности, с большой энергетикой характера и духа. Сам никому не жаловался, но почему-то именно ко мне в письмах обязательно присутствовала тема стойкости, жизнелюбия и волевого начала. Письмо В. Г. Распутина от 19 мая 1983 года с этого начиналось: