Выбрать главу

Ни речка, ни ее излуки в зарослях лозняка и таволги, ни холмы по горизонту, ни жители этих мест не выдержали грубого гнета времени — все изменилось до неузнаваемости, все осело, унизилось, все лишилось того почти суеверного величия, той крутизны и силы, что видел и испытывал я здесь когда-то в детстве и юности. Нетронутым осталось только небо — голубой дым над незримым пламенем жизни, — только небо ни убавилось, ни прибавилось, все такое же — огромное, властно-красивое.

Вернулся домой — все в тревоге: баба Поля не явилась на посиделки.

— Что с нею?

— Верно, приморилась, — решили соседки — баба Лена и баба Катя.

Не долго думая, послали к ней богатыренка Ивана Ивановича:

— Сбегай… Жива она?

Расторопный малышок мигом скрывается за кустом шиповника и скоро возвращается назад.

— Жива-а-а!

— Снеси ей поесть.

— Не хот-ца.

— Да ладно, снеси! Вечером буду козу доить — молочка тебе налью. Снеси! У бабушки печка нынче не топилась, дыму не было… старенькая… Старых уважать надо…

Иван Иваныч великодушно соглашается на уговоры.

Через минуту баба Лена выносит ему из дома узелок с чашкой горячих щей, куском хлеба и несколькими помидорами, и мальчик отправляется по назначению.

Через несколько пустырей, через куст одичавшего шиповника слышно, как бухает он там голой пяткой в закрытую дверь:

— Баба Поля! Я тебе поесть принес!

Ответа бабы Поли не разобрать — только легкое подобие голоса долетает до нас.

Возвращается Иван Иванович с тем же непочатым узлом.

— Дома она?

— Дома, — отвечает недовольный пустой работой мальчик и возвращает ношу бабе Лене.

— А что ж она не взяла ужин?

— Сказала — не надо.

— Почему?

— Сказала — уморилась, ложку не может поднять. Лучше, сказала, завтра принесите позавтракать.

— Барыня!

Утром, пока дотапливалась печь, баба Лена сама понесла ей завтрак.

На обратном пути ее неожиданно окружила стая бродячих собак, чьи хозяева при отъезде побросали их на произвол судьбы. В руках ни палки, ни камня — один головной платок, в котором носила завтрак своей подруге. Утробно поскуливая от голода, собаки — одна другой страшнее, пять оскаленных морд — почти без брехни сомкнулись вокруг нее. Ни отбиться с пустыми руками, ни убежать. Закричи — кто услышит? Не помня себя, бросила им скомканный комом платок — налетели они на него, начали рвать его и метать, вырывая друг у друга, — а сама, чуть жива, боком, задом, шаг по шагу запятилась за крапиву, за куст шиповника и кое-как скрылась с их бешеных глаз. Пока собаки клубились в голодной агонии, скатившись под гору, она, не чуя ни рук, ни ног, прибежала домой.

— Что случилось?

— Собаки… — еле продохнула она.

Когда я, вооружившись железным штырем, добрался до того самого куста шиповника, где на нее напала собачья свора, сколько ни смотрел вокруг — не нашел ни платка, ни лоскутка от него. Куда все подевалось? Пока стоял, опасливо оглядываясь, воображение металось по кустам крапивы, по изодранной когтями земле, едва успевая за вскипевшим в памяти рычанием грызущихся собак. Видение было таким ярким, что в ноздри тотчас шибануло запахом разгоряченной псины, в уши — надрывным хрипом и визгом. Придорожные кусты раздвинулись и расплылись, как тени, взор мой и слух выступили за черту деревни, за окружные поля и косогоры, и примерещившийся собачий рык выкатился из души наружу, в окружающее пространство, и охватил всю мою истерзанную родину, всю Россию с ее жалкими остатками разоренных сел и деревень. Вместо оскаленных собачьих морд проступили в воздухе с той же собачьей алчностью, с брызгами ядовитой слюны холеные морды неугомонных врагов Отечества — от Наполеона и Гитлера до современного кагала забугорных и доморожденных, пригретых Москвою граждан мира, с их нескрываемо-хищными катехизисами, смысл которых сводится к одному — урвать от России хоть какую поживу, нанести ей хоть какой ущерб.

Вспомнился Тютчев:

О, край родной! — такого ополченья Мир не видал с первоначальных дней… Велико, знать, о Русь, твое значенье! Мужайся, стой, крепись и одолей!
* * *

По большим праздникам ходят житеевцы в «храм» — на пустой, заросший бурьяном бугор из битого кирпича, где стояла когда-то церковь во имя Иоанна Предтечи. Здесь они крестились, принимали причастие вместе с родителями, венчались, исповедовались. На великой пасхальной неделе ходили с молитвами по дворам вместе с батюшкой, дьячком и сторожем, носили большую икону на расписных рушниках и у каждого дома громко пели «Христос Воскресе», собирали целые корзины яиц, которые потом запекали в печке и пользовались ими — всегда свежими — более месяца. Здесь они когда-то — жизнь назад — в последний раз виделись со своими мужьями перед их отправкой на войну, здесь они молили им царства небесного и покойного местушка после получения похоронок.