Выбрать главу

Мы долгое время лежали без сна, тесно прижатые друг к другу на узком диване. Мы молчали. Я держал Яснину руку, но не чувствовал с ее стороны никакого желания отвечать на мои пожатия.

– Это твоя комната? – Неожиданно она нарушила тишину, обращаясь к Пете.

– Нет. Но здесь я спал гораздо чаще, чем там… дома…

– Почему?

– Ну, – сказал Петя, и я по голосу различил, что он еще недостаточно протрезвел. – Лучше тебе не знать.

Странно – это, наверное, была самая откровенная фраза о прошлом, которую я от него слышал.

– Так же, как мне лучше было не знать про тех девушек? – Голос слишком холодный. Тебе не выстоять, Воронцов.

– Нет… Рыбка… Ничего такого… То есть все гораздо хуже. Я не хочу, чтобы кто-то об этом знал, тем более ты.

– Что может быть хуже?

– Есть такие вещи, поверь мне. Давай не будем о моем детстве, пожалуйста.

– Что это было, Петя? – Она приподнялась на локтях и произнесла его имя так привычно: настойчиво, полушепотом. Так она просит его среди ночи принести воды. Так она угадывает, кто целует ее, когда мы завязываем ей глаза. Так отвечает, когда с Петиного телефона ей звоню я. Привет, Петя. Тебе не выстоять. Ты виноват перед ней. И ты все расскажешь.

– У меня неблагополучная семья, – прошептал он, сдаваясь. Я видел силуэты их лиц на фоне чуть подсвеченного окна.

– Что это значит?

– Разве ты не знаешь, что такое неблагополучные семьи?

– Они бывают очень разные.

– Моя мать пьет.

Я вспомнил – некстати, внезапно, слишком резко – неприятный голос из телефонной трубки, голос его матери, и режущий, каркающий смех. Что-то содрогнулось во мне. Зря ты открыла эту дверь, Рыбка.

– Бабушка брала тебя к себе?

– Да. Но чаще я сам приезжал. Эта бабушка по отцу, она пыталась вообще забрать меня из семьи и оформить надо мной опеку. Но тогда почему-то меня оставили… там… все равно. У нее не получилось.

– Забрать из семьи? Зачем?

– Нельзя было там жить. Мать должны были лишить родительских прав. – Для меня было очевидно, что сейчас он выдавал сокровенные тайны. Под действием алкоголя и вины перед Ясной? Двух рюмок портвейна было бы недостаточно, чтобы развязать ему язык. Скорее, он ждал ее прощения.

– За что?

Петя долго молчал, отвернувшись от Ясны к окну.

– За рукоприкладство, – наконец тихо сказал он. – Так, кажется, в этом случае выражаются.

Все внутри у меня запрыгало, запротестовало, словно он рушил какой-то мой добрый разноцветный сон, закидывая его комьями грязи.

– Тебя били родители? – непроизвольно вырвалось у меня.

Но я уже знал, чувствовал, что это совсем не то обидное «били», когда несколько раз кому-то влепили затрещину или отшлепали по заднице, и не когда со злостью трясли за плечи, чтобы успокоить впавшего в истерику ребенка, не когда тащили за руку через улицу…

– О, да это фигня. Били, но я плевал на это, – сорвалось с его губ, и это был страшный звук… страшный шепот, от которого у меня на затылке зашевелились волосы. Тусклый, белесоватый шрам над его левой бровью, некрасивый рубец чуть ниже ключицы – неужели? Пятно гладкой, истончившейся кожи на предплечье. Еще что-то на спине я вроде бы видел. И ты плевал на это? Дальнейшее было неотвратимо. Он должен был сказать все до конца. – Вы не знаете, что было самым… Из-за чего иногда я хочу подохнуть. Отчим. Самым отвратительным был отчим!

– Был? Что с ним сейчас? – спросила Ясна после долгого Петиного молчания.

– Не знаю. Надеюсь, сдох.

– Он тоже пил?

– Естественно.

– Он… тоже бил тебя?

– Э-э… нет, Ясна. Не бил. Хуже.

Хуже. Что может быть хуже? Не говори, Воронцов. Я не хочу этого знать. Просто заткнись.

– Это была мерзкая ебливая тварь, которой мог вполне сгодиться и мальчик, если матери не было дома.

Ясна перестала смотреть на него и легла на спину.

Петя хмыкнул.

– Последний раз это случилось, когда мне было двенадцать, потом я его уже не видел. А жаль, тетка подарила мне тогда отличный нож.

– А первый… раз? Когда это случилось?

– Мне было семь или восемь. Но знаешь, что самое ужасное? Что я не помню, что было до этого… Я не помню себя раньше семи лет. Я мог давать хоть какой-то отпор. Но до семи лет я был мелким слабаком. И я не помню, что со мной было, будто кто-то взял и стер часть памяти. Говорят, так мозг блокирует стресс. Делает вид, будто ничего не было.

Холод пробегал по телу, дикий озноб заставлял вздрагивать. Я видел какие-то картинки, отрывки словно из съемки или из чьей-то жизни… Я представлял себе все то, о чем говорил Воронцов, но нутро мое боролось с этой странной реальностью, которая казалась лишь историей, рассказанной в скандальной передачке. Маленький мальчик – такой черноволосый, кудрявый пацан… У него пустые, по-взрослому холодные глаза, безучастный вид, безразлично опущенные руки… – портрет этой страшной боли, которая ни в коем случае не должна касаться чьего-либо детства.