И да, первыми за мечи схватятся Резанск и Нижевележск. Они — окраинные, им принимать удар. А мы, Тверень? Отсидимся за их спинами, такое ведь бывало — насытится Орда кровью порубежных княжеств да и уползет к себе обратно в степи, до Тверени не достигнув.
Взвыли волки. Вой шел со всех сторон, катился волнами, сливаясь со снегом, и казалось, невиданные белые чудовища надвигаются на обмерших твереничей.
Куда едешь, боярин? Зачем? Помирать в ордынских колодках?
Настойчиво стучалась в память оставленная Ирина, дети — и свои собственные, и вообще тверенские, и прочие, по всей Роскии, кого при набегах ловят, словно цыплят, да суют в мешки; так, в мешках, и везут потом на продажу.
Сколько же ждать можно?! — вдруг сотрясло. Стало жарко, ледяной ветер будто исчез. Сколько гнуться, сколько терпеть?! И верно — собственную жизнь готовы прокланять, дрожа и надеясь, что «сжалятся». Что «нами насытятся, других не тронут».
Говорит владыка, говорят священники в храмах, что там Длань всем достойным слезы утрет, всех их небесным хлебом одарит. Там, мол, все исправится, все устроится. Может, оно и так. А вот Орда нашей кровью живет, нашим слезам смеется, нашей мукой упивается. Доколе?!
За других решаем? Им, быть может, вовсе даже и неплохо так, под юртайской-то тягостью? Им — все ничего, лишь бы живу быть да до смерти кой-как дотянуть, «шоб без мучительства». И умирать, трясясь, как и при жизни привыкли — а ну как от Длани у заветных врат не хлеб, мертвый камень достанется?!
Ох, не одобрил бы владыка таких мыслей…
Может, и не одобрил. Но и к «вечному миру» с Ордой никогда не призывал епископ Тверенский. Не твердил, что все, мол, «по попущению Длани». Напротив, говорил, что если все свободны творить кто зло, кто добро, по собственной лишь мере судя — то Господь и Сын Его велели нам своей собственной воли держаться, ею править, ибо не зря ж она нам дадена!
Жгло и пылало внутри так, что Обольянинов забыл о холоде, снеге и ветре. Вскочил, бросился к князю. Убедить, уговорить, заставить, во имя Длани Вседающей!
Однако ничего этого не понадобилось. Тверенский князь вдруг повернулся к соратникам, решительно смел налипший снег.
— Поворачиваем, — спокойно сказал он. — На Резанск поворачиваем.
Все так и обмерли.
— Что, удивились, бояре? Я сказал, поворачиваем на Резанск! — Арсений Юрьевич возвысил голос. — Не бараны, чай, на бойню идти, самим свои головы Юртаю на блюде золоченом преподносить. Не спасет наша смерть никого. Не так за родную землю погибать надо. Не на коленях стоя, когда тебе в лицо напоследок харкнут, перед тем как глотку перерезать. Думали, других собою закроем? Что ж, может, и закроем. Но на смертном поле, с мечом в руке, да не просто так, а чтобы вражьей кровью был испятнан! — он перевел дух.
У Обольянинова сжалось в горле. Словно его собственные мысли услыхал князь! А Арсений Юрьевич, глубоко вздохнув, продолжал:
— Стоял вот сейчас, слушал да вспоминал. Как мост перед Лаврой сам собою рухнул. Как тверенский люд нас пропускать не хотел, скорее дал бы себя копытами затоптать. Как волки роскские за нами идут… И понял — под чужую дудку пляшем, на чужой пир едем, чужим врата Тверени сами отворяем. К люду тверенскому не прислушались — так теперь сама земля нам, неразумным, знак подает. Не бывало отродясь таких метелей. Чтобы волки да на княжий поезд кидались, огня и железа не боясь?! Неспроста это все. Неспроста. — Князь перебил сам себя, вскинул сжатый кулак. — Хватит кланяться, бояре, хватит просить да умолять. Буду поднимать Роскию, бояре, как только смогу. Будем драться!
Олег Кашинский облегченно вздохнул. Воевода Симеон молодецки крякнул; Ставр Годунович усмехнулся, словно говоря, мол, давно бы так. И только Анексим Обольянинов ничего не сказал, не сделал, только обернулся — и на сей раз разглядел в снежной мгле две недвижно застывшие фигуры — Старика и рядом с ним огромного волка, вернее, волчицу. Это боярин понял, не видя глазами, как — не знал он сам. Просто знал, что это именно волчица, а не волк. Моргнул — и нет уже никого в крутящихся белых струях.
…И сразу — стоило решиться, как показалось, что скакали они теперь как по ровному. Дуло и мело по-прежнему, но уже не в лицо, а в спину. И Велега сама ложилась княжьему поезду под полозья.
Впереди было понятное, извечное, мужское. Пусть и кажущееся небывалым и неисполнимым.
Глава 5