Действие четвертое
Приспособленное под временную тюрьму подвальное складское помещение. Два полукруглых окна под высоким сводчатым потолком: одно забито вглухую, с дощатыми склизами для спуска товарных тюков, другое — веселое, в розовой оторочке недавней метели. За ним редкий для декабря, с восходящими дымами погожий полдень. Словно задуваемые ветерком, блики солнца мерцают на выбеленной кирпичной стене со следами надписей — «Лукоянов, 1907» и «Не кури а кто заку 1 ру». На нарах, сооруженных из ящичной тары, разместились люди, которым назначено провести здесь остаток дня и жизни. Это старик в кожухе и дремлющий у него в коленях мальчик, да еще рябой и громадный Егоров, вышагивает взад-вперед вдоль стены, словно ищет выхода из этой братской ямы. Ольга в меховой жакетке убеждает в чем-то маленькую зябнущую женщину в непомерно широком мужском пальто, и сумасшедший в заерзанной шляпе пирожком переезжает из угла в угол на своей рогожке по делам служебной надобности. Другие без движения расположились на нарах. Правая, за аркой, половина подвала пропадает в потемках; там видна лишь железная решетчатая дверь да разбитый, на крюке, лабазный фонарь. Изредка доносится безнадежно далекая пулеметная очередь, и на этой прерывистой пунктирной линейке — то ветер в щели, то сумасшедший, то немецкий часовой у входа посменно тянут все те же две-три томительно длинные ноты. И, наконец, Татаров, привставший на ящик с поднятыми к окну руками, греет в зимнем солнышке свои изуродованные, невесть чем обинтованные пальцы.
Татаров Смотри, зима глухая, а щекочет теплом-то, сквозь тряпье пробивается… славная какая вещь, солнышко. Уж и мастеровиты были бедные пальчики мои, всё на свете могли. Думается, кабы протянуть их туда, поближе к нему, верст на двадцать, быстрей бы на поправку пошло.
Ольга. Не думай о них, Татаров, боли меньше… И что же, на допросе-то?
Татаров. Ну, тут кэ-эк пустит он меня по всей немецкой матушке: «Ты, — кричит и ножками топочет, — это ты, стерва, сообща с Колесниковым эшелон под откос пустил?» — «Извиняюсь, господин младший фюрер, — сквозь кровь ему смеюся, — оно и рад бы, да ведь враз за всем-то не угонишься. А Колесникова самому хоть издаля бы посмотреть, что за личность такая неуловимая». Тотчас отдается приказ привести его вроде для нашего персонального знакомства. А пока последний мой, мизинчик, раздевать принялися. (и потряс пальцами от боли.) Аккуратно, черти, работают.
Егоров. Нация — аккуратнее нету, окурка наземь не кинешь. Чуть что — сразу с тебя штраф семь копеек.
Татаров. И опять вроде мглой меня затянуло, а слышу сквозь одурь-то — ведут. По звуку конвой человек двенадцать, аж позвякивает. Вижу чьи-то ноги искоса, а взглянуть не смею: струсил за милого дружка. И вдруг как зайдется он в кашле, Колесников мой, ровно холстину рвут. Вскинул я очи…
Егоров (с надеждой). …не он?
Ольга. Не битый, не раненый… не заметил?
Татаров В том и дело, что цельный весь. А я тебе Колесникова в любом виде из тыщи выберу: с малых лет знавал… и мать его и деда.
Старик. Подставная фигура, не иначе. Могут и к нам сюда подсадить…
Егоров. …и запросто. Знаешь, сколько их нонче вокруг нас насовано?
Следом за ним все оборачиваются к замолкшему было сумасшедшему, который, тотчас перекинувшись в безопасную зону, возобновляет там свои жалостные упражнения.
Тоже человек… А какая-то несчастная песенкой его баюкала, у бога счастья для него просила (Татарову.) Чего вздыхаешь? Болит?
Татаров (мечтательно). В тихий бы, тихий вечерок, когда цветики на ночь засыпают, встренуться мне с палачиком моим у овражка один на один. И не надо мне ничего, ни твоего вострого ножичка…
Егоров. Интересное намерение. Еще чего тебе охота?.. заказывай, не стесняйся.
Татаров (виновато). Тоже щец бы покислее напоследок похлебать. А пуще — посмотреть бы, что там, на воле-то, делается.
Егоров. Вот это другое дело, тут мы тебя уважим, пожалуй… (И принимается составлять шаткую постройку из ящиков.) Выясним сейчас, чего на свете новенького.
Старик. Смотри, загремишь. Лучше паренька моего снарядим, он полегше.
Ольга. Внучек, что ли?