Егоров. Накинь на него лучше телогрейку мою, Ольга Ивановна. Остудишься… (В ответ на ее колебанье.) Бери, бери, нашему брату перед смертью и холодок в самую сласть!
Ольга. Спасибо. (Женщине, наугад.) Не вы ли мне иголку предлагали давеча?.. о, и с ниткой!
Женщина. Позвольте мне, я сама… рукам что-то делать надо, делать, делать.
Подчиняясь безмолвному приказанию Ольги, заключенные расходятся по своим местам. Женщина торопливо принимается за работу. Снова вступают в дело ветер, сумасшедший и часовой… Видимо, чувство вины удерживает Ольгу возле брата.
Ольга. Хочешь пить?.. Можно натаять снега. Холодный, жгучий, хорошо.
Ей не сразу удается донести свою речь до его сознания, прочесть неразборчивое шевеление его губ.
Что, что ты сказал?.. повтори!
Та же, еле уловимая улыбка родится в лице у Федора в ответ на смятенную, смешанную с неподдельным отчаянием, радость сестры.
Боюсь, тебе уж не до нас, Федор, и все же… (Порывисто.) Какое счастье, что ты с нами, даже такой, на этой койке. Но теперь-то, когда уже ничего больнее нет впереди, скажи, хоть глазами мне признайся… так в чем же та твоя смертная вина?
Федор неподвижен, и видно лишь, как его пальцы поглаживают колено Ольги.
Тогда я сама откроюсь… надо же произнести необходимые слова. Все это время только о тебе и думали: и боялись остаться с тобой наедине. Но верь мне, Федор: не только от стыда и страха молчали мы, нет. Есть такое, чего нельзя узнать во всем разбеге, чтоб не разбиться, чтоб не сойти с ума. Иное знанье разъединяет душу и цель, самое железо точит. (Шепотом.) А нам нельзя, никак нельзя сегодня… Значит, история как порох — иногда сильней тех, кто его делает!
И снова шероховатая, полная то пугающих, то обнадеживающих звуков, тюремная тишина. В трехнотную, тянущую за сердце мелодию зимы вплетаются подозрительные стуки и как бы сверхчеловеческие, с площади, радиоголоса.
Федор. Накрой меня с головой, Ольга. Так надо…
С кивком согласия Ольга исполняет просьбу брата и отходит к своим товарищам. Пока там происходит краткое совещание, луч солнца перебирается на старика с мальчиком. Прокофий открывает глаза.
Прокофий. Дедушка, а дедушка…
Старик. Чего не спишь, человек. Рано еще, спи.
Прокофий. Дедушка, это больно?
Старик. Это недолго, милый. (С суровой нежностью.) Зато с кем сравняешься! Поди проходили в школе и про Минина Кузьму и про Сусанина Ивана?
Прищурясь, мальчик смотрит в необъятность перед собою, и так хрупок в тишине его голосок, так значительна речь старика, что еще задолго до середины рассказа все живое вокруг — партизаны с Ольгой во главе, затихший на это время сумасшедший и даже Федор, через силу приподнявшись на локте, все прислушиваются к рождению легенды.
То бородачи были, могучие дубы. Какие ветры о них разбивалися. А ты еще отрок, а вровень с ними стоишь. И ты, и ты землю русскую оборонял. Вот ты сидишь, коньки твои отобрали, сон тебя бежит… а уж Сталину про тебя известно. На таком посту виду показывать нельзя, его должность строгая. Послы держав пред им чередуются, армии стоят, генералы приказов ждут… все народ бывалый, неулыбчатый: бровинкой не шевельни… А может, внутри у него одна дума, что томится в лукояновском подвале русский солдат тринадцати годков, Статнов Прокофий, ожидает казни от ерманского палача… Так-то, спи… побегай там по снежку-то, порезвися! Кликнут, как понадобимся. Накройся кожушком с головою… и спи.
Мальчик укладывается в ногах у деда. Взволнованная рассказом, Ольга возвращается к брату, захватив по дороге готовую починку у давешней швеи; чуть позже сюда подойдут остальные члены колесниковского отряда. Солнечное пятно неторопливо переползает на койку Федора.