Выбрать главу

Засыпал, когда небо начинало бледнеть и яркая звезда, должно быть, Венера блистала, насылая любовные сновидения.

Утром же проснуться было невозможно, хотя будильник звенел и прыгал на столе, солнце светило в окно (я специально не задвигал занавески), на подоконнике гремели жестью голуби, а старуха с нижнего балкона горестно восклицала вслед убегающему внуку: «Марик! Ты опять оставил дома скрипку!»

Был конец сентября. На прудах и реках плавали заплаты из красных и желтых листьев. Над Москвой-рекой, точно чугунные ядра, летали тяжелые сытые утки. Осенние закаты сжигали город, как библейскую Гоморру. Синие ситцевые дымы, как паруса, надулись над парками. Дворники скребли метлами по сухому асфальту. По утрам тончайший лед образовывался на прозрачных черных лужах.

Может, я спал, может, грезил наяву, когда считал до десяти, до ста, до двухсот, лишь бы только окончательно не проснуться. «Сосчитаю до пяти и встану!» — врал себе и снова приникал к подушке.

Несказанно сладкими были утренние видения, совсем как клубника, которая когда-то росла на даче у Ирочки Вельяминовой. Рядом стояли наши деревянные дощатые дома, одна земля была под грядками, но какая сладкая крупная клубника росла на участке у Ирочки и какая ничтожнейшая у нас. Наша клубника вырождалась, Ирочкина же стремилась вверх по лестнице эволюции. Тогда я не задумывался, каких трудов стоит вырастить такую клубнику. Мне виделась Ирочка — стриженая, худая, с обгоревшими на солнце плечами, какой я впервые увидел ее сквозь выпавшую доску в заборе. Она собирала в миску клубнику, морщилась, когда ягода оказывалась перезрелой. Казалось, Ирочке не двадцать два, как мне было известно, а от силы четырнадцать лет.

— Девочка! Где твой пионерский галстук? — приблизился я к забору.

Мне было семнадцать. Неделю назад я получил аттестат об окончании средней школы. Три дня, как переехал из Ленинграда в Москву, где у меня не было еще ни друзей, ни знакомых. В первую московскую ночь я плакал от тоски, кусал зубами подушку, изнывая от внезапного несправедливого одиночества. Здравый смысл нашептывал, что со временем все наладится, но прежние дружбы и привязанности болели во мне. Новых же пока не было. Следовательно, не утолялась боль. Утром, бледный, с синими полукружьями вокруг глаз, я бродил по дачной лужайке, подтягивался на турнике, баловался с гантелями. Ирочкино явление на клубничных грядках чрезвычайно меня взволновало. Начиналась новая жизнь.

— Сразу на «ты»… — Ирочка повернулась, и я увидел, что губы у нее перепачканы клубникой и что улыбка по ним скользит какая-то неопределенная, в то время как Ирочкины глаза — светлые и холодные — смотрят на меня строго и оценивающе. Я выпятил грудь, заиграл мускулатурой. — Здравствуй, обломок разбитой семьи, — сказала Ирочка.

— Чего? — опешил я.

— Мы соседствуем дачами уже десять лет, — ответила Ирочка, — я все про тебя знаю, хоть и вижу первый раз.

— Я не обломок! Мне уже… Я… Я давно сам по себе…

Ирочкины глаза были весами. Каждое мое слово, каждый жест — легкой или тяжелой гирькой. В основном гирьки оказывались легкими, как одуванчики. Я понял это, сразу стало тоскливо, как прежде.

— Чего ты все время стучишь на машинке? — спросила Ирочка. — Сочиняешь роман?

Это было сокровенное. Об этом я ни с кем на свете не говорил.

— Цитируешь Гамсуна, — сказал Ирочке. — Это у него в каждом романе бездарный студент сочиняет на каникулах роман. Может, я просто учусь печатать на машинке?

— Подойди-ка поближе, — Ирочка приблизилась к забору. Тень от панамки делала ее лицо загадочным. Темные губы казались непропорционально большими на худеньком матовом лице. — Поближе… — загадочно прошептала Ирочка, раздвигая заборные доски.

Затаив дыхание, я нагнулся. Ближе было некуда.

Ирочка сильно дернула меня за ухо.

— Вот! Чтоб не хамил!

Я отскочил от забора.

— Иди сюда! — снова позвала Ирочка.

— Я хамлю, потому что ты хамишь.

— Иди-иди, не бойся, — засмеялась Ирочка. — Возьми, — протянула ягоду. — И совет тебе на будущее: ответное хамство неэффективно хотя бы потому, что ожидаемо.