Выбрать главу

Рано утром под радостный щебет птиц я перепечатывал заметки набело. Только это были уже не мои, а ее заметки. Мне хотелось их разорвать, но изредка всплывала на бумаге собственная строчка. Потом заметки появлялись в газете, под ними стояла моя фамилия. Ирочка удовлетворенно рассматривала газету: «Петя, ты настоящий газетный волк!»

Я до сих пор не могу забыть фотографию к одной из заметок: девочка-младшеклассница пишет что-то в тетрадь, совсем как Ирочка склонив голову набок. «Ах, если бы все мальчишки стали девчонками, — такую подпись сделала Ирочка, — какими аккуратными были бы тогда тетрадки!» — «И заметки!» — чуть не заорал я.

Вскоре редактор газеты подписал мне рекомендацию и направление на факультет журналистики. «Не знаю, — сказал, — как у тебя все сложится, но рекомендацию себе сам заработал. Даже никто ни разу не звонил, странно».

В этот же день произошло другое событие. Ирочка уехала в командировку в город Нальчик. Я робко целовал ее на перроне. Ирочка смотрела на меня совершенно спокойно: как на брата, на товарища по работе, может даже, как на мужа. Один раз она зевнула.

— Когда ты вернешься? — спросил я.

— Через две недели, — ответила Ирочка. — Хочешь, напишу письмо? Вечером в гостинице делать нечего, обязательно напишу!

— Это в Нальчике-то? — усомнился я. — Вечером, в гостинице?

— Такой юный и такой испорченный, — усмехнулась Ирочка. — Сдавай экзамены, Петя. Зря, что ли, писали заметки? Мне почему-то кажется, ты поступишь… — Ирочка пристально смотрела на меня, однако весы в ее глазах не колебнулись. Я по-прежнему был легче пуха. — А может, и не поступишь, — вздохнула Ирочка.

— Да какое это сейчас имеет значение? — я прижал ее к себе.

— А что сейчас имеет значение? — удивленно спросила Ирочка.

— Для меня?! Ты! Одна ты! Я…

— Ладно-ладно! — Ирочка приложила к моим устам холодный как лед палец. — Пойду в купе, минута осталась.

На ней была желтая звездная косынка. Поезд тронулся. Я побежал за поездом. Усатый джигит любезно помог Ирочке открыть окно. Ирочка лениво помахала мне желтой косынкой. Она так и не написала.

МОСКВА (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

В кухне на холодильнике я обнаружил записку и белый конверт. «Петя, милый, — было сказано в записке. — Ты опять уедешь в командировку и не сможешь отметить день рождения как полагается… Через неделю тебе исполнится двадцать шесть лет, а ты почему-то не женишься… Ты бы женился, а, Петя? Только детей сразу не заводи… Поздравляю с днем рождения, мама». В конверте лежало тридцать рублей.

Три многоточия в такой коротенькой записке. Не в почерке, видимо, зашифрован характер человека, но в знаках препинания.

Тихо было в кухне. Кукушка выскочила из часов, прокуковала девять раз. Потом сунулась обратно, но двери в часовую избушку ходили туго, кукушка застряла.

Последнее время меня частенько охватывал страх, что вот, скоро двадцать шесть, а до сих пор ни кола ни двора, живу с матерью, чужой в ее новой семье, все, что написано, — лежит без движения, печатаются лишь обязательные материалы, где так много праздных слов.

Во время бессонницы пространство комнаты иногда казалось замкнутым, непреодолимым. Все, о чем бы я ни задумался, немедленно возвращалось ко мне в виде сомнения. То был отвратительный пинг-понг. Безвольный, неуверенный, я был противен сам себе.

Эта временами подчиняющая меня, временами отступающая неуверенность во многом определяла мою жизнь. Я не любил праздновать дни рождения, быть в центре внимания хоть какой, но компании. Однако и в этом не был последователен. Стоило посильнее надавить — праздновал как миленький.

Довольно лихо отмечал шестнадцатилетие. Я учился тогда в девятом классе, по вечерам сочинял странную-престранную повесть про тринадцатилетнюю девочку, к которой является ее ровесница — голубая марсианка Матилла. Девочка никому, естественно, не говорит про голубую подругу. Окружающим кажется, девочка не в себе. Мать знакомится с психиатром, под видом знакомого приводит его домой. Девочка влюбляется в симпатичного молодого доктора, но ночью к ней является Матилла, шепчет: «Не смей его любить! Он любовник твоей матери! Твоя мать изменяет отцу». Девочка просыпается в слезах. Она не знает, что делать. И я не знал, как вывести повесть из фрейдистского тупика. Так она и оборвалась на самом захватывающем месте. Я жил тогда в Ленинграде в длинном белом доме на Московском проспекте. Отец у меня — художник, самая большая, высокая комната в квартире — мастерская. Здесь помещается невообразимо длинный стол. За него усаживается весь класс. Мать уносит пустые тарелки, приносит полные. Отсутствием аппетита никто не страдает. Как, впрочем, и излишней вежливостью. Мать челночит между кухней и столом одна. Она недовольна, что никто не помогает, губы поджаты. Отец занимает красивых надменных одноклассниц глупыми разговорами: «Я так хотел, чтобы Петька научился рисовать, но через месяц его выгнали из художественного кружка. Хорошо бы хоть из школы не выгнали!» Те слушают снисходительно, не удостаивая ответом. Потом родители уходят в кино, начинаются танцы. Исступленные, они восполняют природную стеснительность и робость. В танце все одинаковы, а следовательно, равны. Пол визжит под ногами, как живой, стекла в окнах дрожат от музыки, длинные волосы на плечах у девушек шевелятся как змеи. Вот какие подросли у нас Медузы-Горгоны! Мы каменели под их огненно-ледяными взглядами. Блистала Надюша Стрельникова. Хоть и танцевала как все, зато заканчивала танец не как все. Замирала, как подстреленная, резко поворачивала голову, и лавина темных волос перелетала через плечо — и словно чалма закручивалась вокруг Надюшиной головы. В тот предпоследний ленинградский день рождения я неловко обнимал Надюшу на кухне. Горели свечи. Язычки отражались в черном окне, а на другой стороне улицы вдоль лиловых витрин универмага бежал неоновый кант, вспыхивала и гасла надпись: «К вашим услугам большой выбор товаров». Мы, помнится, поцеловались. Недоброе предчувствие, однако, мешало моему счастью. Я снова и снова целовал Надюшу, а думал почему-то об отце с матерью. Все, что говорил один, для другого заранее было неприемлемо. Чем сильнее я о них задумывался, тем крепче прижимал к себе Надюшу. Тогда я впервые подумал: как легко с девушкой, когда не только не любишь ее, но и не мучаешься тем, что не любишь, когда на душе совсем другое.