Защитник не действовал на нервы слушателей ч присяжных. Он не впадал в мелодраму и очень коротко охарактеризовал Трамбецкого как честного и порядочного человека. Зато он не пощадил Валентину.
После речи изящного молодого прокурора речь защитника была очень приятным разнообразием для публики. О Трамбецком все как будто забыли и только вспомнили, когда председатель обратился к нему с вопросом, не желает ли он что-нибудь сказать?
Трамбецкий поднялся и сказал:
— Мне нечего говорить. Защитник все сказал.
— Быть может, вам будет угодно представить какие-нибудь доказательства вашей невиновности?
— Я невинен! Вот все, что я могу сказать, а затем дело присяжных решить по совести.
Когда присяжные удалились для совещания, только и было разговора, что о речах, да о том, обвинят или оправдают. Большинство все-таки полагало, что обвинят. Дамы сравнивали двух судебных светил с Фаустом и Мефистофелем. Прокурор был Фаустом, а защитник — Мефистофелем.
Когда опять Трамбецкий вошел в залу суда, то он совсем упал духом. Ему казалось, что он услышит роковое: «Да, виновен».
Торжественно, один за одним прошли присяжные заседатели из совещательной комнаты, и старшина вручил председателю ответы на вопросы.
В зале воцарилась могильная тишина. Публика, до этого равнодушная к подсудимому, будто прониклась торжественностью минуты. Все точно поняли, что должен переживать в эту минуту подсудимый, и взглядывали на изможденного, исхудалого неудачника, дожидавшегося решения.
Евдокия совсем побледнела и с трепетом ждала чтения. Петр Николаевич Никольский сидел угрюмый, а Прасковья Ивановна утирала слезы, заранее оплакивая бедного человека. Даже Евгений Николаевич насупился и ждал приговора с некоторым нетерпением. Он знал, что Трамбецкий невинен.
Но вот старшина заседателей стал читать первый вопрос… Трамбецкий пристально смотрел ему в лицо. По выражению лица он хотел узнать решение. Секунды казались ему вечностью.
— Нет, невиновен! — послышался отчетливый голос старшины.
Крик радости раздался наверху. Это вскрикнула Прасковья Ивановна. С Евдокией сделался обморок. Один Трамбецкий только не выразил особенной радости. Он крепко пожал руку защитника, но говорить не мог.
Через полчаса Трамбецкий уже был у Никольского и, обнимая Колю, зарыдал. Прасковья Ивановна давно утирала слезы, да и сам Никольский поторопился выйти в другую комнату.
— Теперь, Коля, ничто нас не разлучит…
— Мы уедем отсюда, папа, да?
— Уедем, уедем, родной мой, и как можно скорей. Петр Николаевич — наш друг — обещал мне… Мы будем жить в деревне… Там так хорошо…
Трамбецкий вдруг улыбнулся какой-то скорбной улыбкой и схватился за грудь…
— Папа, папочка… что с тобой?.. папа! — крикнул мальчик.
— Ничего… не бойся… Это пройдет… Мы уедем… там…
Он больше продолжать не мог. Кашель душил бедного человека.
Никольский уложил его на диван; начался пароксизм лихорадки.
— Александр Александрович, что с вами? Вам нехорошо?
— Неужели ж… мне уже пора умирать?.. Теперь, когда впереди жизнь с Колей… Нет… это было бы ужасно!.. — отчаянно проговорил старый неудачник, беспомощно прижимая руки к груди.
Никольский его утешал, а сам, глядя на Трамбецкого, думал, что не жилец он на свете.
К ночи Трамбецкому сделалось хуже. Приехал доктор и так угрюмо покачал головой, что Никольский тихо спросил:
— Разве он так плох?
— Совсем плох… Дни его сочтены! — проговорил доктор.
Коля ничего этого не знал и осторожно заглядывал в комнату, где лежал отец.
— Папа… Тебе лучше?..
— Лучше, лучше, милый мой!.. — шептал отец, и горячие слезы лились из его глаз…
— Ты, Коля, не беспокой папу. Ему заснуть надо! Да и тебе пора спать! — проговорил Никольский.