— Нет, не помню, — ответила она, — и прошу извинить меня, я очень спешу…
Понимаешь, милая Поля, у нее не хватило времени, чтобы вспомнить… На все нужно время…»
«К чему он написал мне все это? — спрашивает себя Полина Яковлевна. — Ясно, только для того, чтобы еще раз мне самой напомнить, что не нужно и не до́лжно ничего забывать — нужно все беречь в памяти. Собственно говоря, у него это уже превратилось в своего рода болезнь, в психоз, он не понимает, не хочет понять, что со своей манией вечно быть на страже памяти он выглядит наивным и смешным. При всех своих добрых качествах, Лебор становится просто невыносим, он в состоянии навеять тоску, даже находясь далеко, за тысячи верст от дома».
Полина Яковлевна принимается за второе письмо, где он описывает такую же историю, что и в первом письме. Она бы очень желала хоть что-нибудь еще вычитать между строк в этом длинном послании, кроме тех, уже известных ей сентенций и нравоучений, что лежат на поверхности и напрашиваются сами собой.
На этот раз он пишет, что был просто счастлив, когда встретил знакомого парня, бывшего воришку, который одно время никак не выходил у него из головы.
«Я не люблю забывать, — начинает он сразу с морали, — и я думаю, даже убежден в том, что самое лучшее и ценное в строении человеческого мозга — это его извилины, способные все запоминать, но, к великому сожалению, часто бывает так, что это чудесное запоминающее устройство становится нам в тягость, лишним грузом, и мы хотим от него избавиться или хотя бы существенно подпортить, чтобы не бередило, не тревожило нас.
Представь себе мое изумление и радость, когда здесь, в городке, на одной из моих лекций по металлургии я вдруг в аудитории обнаружил того самого сорванца, который когда-то норовил меня обобрать до нитки, буквально оставить без последнего куска хлеба. Я бы, разумеется, его не узнал, но я хорошо запомнил его руку с вытатуированным на ней пароходом с палубой, на которой четко красовалась надпись «Веня Гольдин». Он сидел впереди, на одной из первых парт, опершись на нее локтем и подпирая ладонью щеку. Из-под подвернутого рукава его рубашки все время маячил перед моими глазами этот знакомый голубой кораблик.
Мое знакомство с этим Веней состоялось при таких обстоятельствах. Отправлялся я тогда на север, к сестре Риве, укрепить свое здоровье после госпиталя — «на поправку». В Новосибирске, в ожидании парохода, я устроился на ночлег не на тесном маленьком речном вокзале, а на железнодорожном. Обосновался там весьма сносно, можно сказать, даже уютно. Разве может, спросишь ты, быть уютно на вокзале, где тяжелые дубовые двери всю ночь хлопают, а на скамьях и на полу — среди мешков, баулов, чемоданов — люди сидят и лежат впритык, плачут дети, слышится сухой простуженный кашель, шум, гам, а с высокого расписного потолка свисает многопудовая роскошная люстра и обливает зал ярким ослепительным светом? Попробуй уснуть, когда радио, на минуту утихнув, вдруг снова затрубит и тут же разбудит, или появится милиционер с требованием предъявить документы — не дезертир ли ты? А если не радио и не милиционер, так нечаянно толкнет тебя во сне сосед справа, или соседка слева, или же те, что примостились у твоего изголовья и в ногах.
И все-таки мне было хорошо и удобно на крошечной моей площадке у самых дверей. Здесь, у дверей, легче дышалось — сквознячок был отменный. Собственно, и не было нужды ночевать в этом общем зале, есть зал для военных, а я был раненым бойцом, совсем недавно выписался из госпиталя, на спине целый кусок моей шинели был в темных засохших пятнах, которые даже опытные прачки из госпиталя не смогли отмыть, пятна так и остались, и солоноватый запах крови все еще не улетучился. Кровь плохо смывается, и стойкий запах ее держится долго, его трудно вытравить. Таким образом, право на более удобный ночлег у меня было налицо, но я уже пристроился тут, и не хотелось уходить. В изголовье я положил белую наволочку, правильнее сказать, когда-то белую, теперь она была серой. Я получил ее на прощанье в госпитале, в ней хранилось все мое довольствие на длинную дорогу — хлеб, немного сливочного масла, кружок колбасы, две банки консервов.
Устав за день, я крепко уснул, и ни радио, ни толчки соседей, ни хлопающие двери не мешали мне спать. Проснулся я оттого, что голова моя больно стукнулась о каменный пол, словно ее сбросили с кручи. Открыв глаза, я увидел, что наволочка на три четверти «уехала» из-под моей головы, узелок развязан, кружок колбасы наполовину торчит наружу, а от меня улепетывает мальчонка, этакий шкетик. Одна штанина у него задрана, шапка повернута козырьком назад, пестрая рубашка, перетянутая ремешком, вздулась на спине. А в общем-то, одет неплохо, на ногах вполне добротные ботинки и рубашка целая… Мне лень было гнаться за ним, я только погрозил ему кулаком, чего он, кстати сказать, и не видел. Заложив руки в карманы, он, видимо, уже успокоившись, не спеша вышел из вокзала.