Выбрать главу

— Насчет дней — не удастся! — напряженно улыбаясь, ответил он. — Во всяком случае, нынче…

Всю ночь они не сомкнули глаз, так ей по крайней мере казалось. Впрочем, бывало, что она и проваливалась в какое-то небытие на несколько минут. Проваливался и он. Тогда она говорила, жадно глядя в его запавшие темные глазницы:

— Не спи! Днем же уйдешь! Не смей, не смей спать! Не смей!

А море внизу, за открытыми окнами и широкой балконной дверью, шевелилось и ворчало — огромное, опасное, живое. И ветер посвистывал в наступающем сером рассвете, и запахом водорослей несло, и тревожно гудел пароход на рейде.

— Боже мой, — шептала Антонина, — боже мой, боже мой…

— Колдуньям и ведьмам бога поминать не положено, — тихо сказал он. — Не разрешается.

— А я — колдунья?

— И ведьма притом.

«Я — колдунья! — счастливо удивилась она. — Это я-то!»

Погодя спросила:

— Вы меня не бросите?

— А вы меня?

Им почему-то доставляло удовольствие говорить то на «вы», то на «ты».

— Я-то тебя никогда не брошу, но ты меня непременно. И пройдитесь, товарищ Альтус, принесите мне персик. Только, пожалуйста, не самый зеленый!

Так, с надкушенным персиком, она вдруг заснула уже утром, в блеске солнца, с тенями на щеках, с запутавшимися волосами, замученная, истерзанная. Он укрыл ее одеялом до плеч, голый, подрагивая от ветра, написал записку, по-мальчишески расписался: «Ваш старый муж», побрился в ванной и ушел. А она спала долго, почти до полудня, в жарком, раскаленном номере, на самом солнцепеке…

Проснувшись, несколько секунд не понимала — где она, потом потянулась всем телом до головокружения, до боли, прочитала записку от «старого мужа», медленно, лениво улыбаясь, стала мыться, одеваться, пудрить отдельно нос, отдельно лоб, красить губы. Но все это вдруг ей не понравилось, не понравилась и она сама себе — голубые тени под глазами, устало-лукавый взгляд, обнаженные, слабые, нисколько еще не загорелые руки.

«Бросит он меня! — уныло подумала Антонина. И тут же твердо решила: — Никогда!»

Днем принесли телеграмму от Жени, что Федя здоров, бодр, что вообще все совершенно благополучно и что на комбинате все идет как должно. Это последнее обстоятельство даже немного обидело Антонину.

Альтус вернулся поздно, и опять было заметно, что он бежал, и опять обедали внизу, но уже пили холодное белое вино, легкое и пьяное, и не катались на лодке, а сидели у моря в шезлонгах и негромко разговаривали, а то вдруг и молчали подолгу, глядя вдаль на огни гавани. Море в этот вечер угрожающе шумело, и были вывешены сигналы, воспрещающие купаться. Круто, сильно пахло водорослями, йодом, солью, и ветер дул мягкий, глухой, порывистый.

— Значит, отпуска у вас и не будет совсем? — спросила Антонина неожиданно. — Не пустят?

— Почему же не пустят? Пустят! — раскуривая трубку, ответил Альтус. — Но, понимаешь ли, какая штука…

— Какая? — почти сердито сказала она.

— Ты только не раздражайся, — ласково попросил он. — Видишь ли… У нас, у чекистов, есть изустная легенда о Феликсе Эдмундовиче Дзержинском. О его письме в Политбюро ЦК.

— Ну?

— В мае, что ли, двадцать третьего года на Политбюро был поставлен вопрос об отпуске товарища Дзержинского. Он ответил заявлением, где написал, понимаешь ли, что считает отпуск вредным для дела и для себя лично по пяти пунктам. И по линии ОГПУ, и по линии НКПС, и по линии актуальных тогда «ножниц», и по линии некой «Рабочей группы»…

— Так что же?

— А то же, — терпеливо продолжал Альтус, — то же, что в конце письма Дзержинский написал о том, что уходить в отпуск ему сейчас и психологически было бы очень трудно, потому что отпуск не дал бы ему того, что требуется от отпуска. Это — Дзержинский! Какое же имеем право мы, рядовые работники, поступать иначе, чем он, жить легче, чем жил он? Молчишь?

— Молчу! — уныло сказала Антонина. — Но ведь, с другой стороны, это был двадцать третий год…

— Двадцать третий! — согласился Альтус. — А сейчас, ты предполагаешь, все вокруг стали зайчиками и только восторгаются на Советский Союз?

Она не ответила. На рейде прокричала сирена парохода, ей ответила другая. Альтус попыхивал трубкой в ветреной тьме, сосредоточенно думал.

— О чем ты? — тихо спросила Антонина и положила свою руку в его раскрытую ладонь. — Ты не сердишься на меня?