Выбрать главу

Скворцов обозлился: вечер, хлопотливое чириканье птиц, музыка в саду, обильная и красиво поданная еда, запах ели — все это располагало его к привычной и откровенной беседе… Ему хотелось взять Антонину за руку или коснуться ее колена, прищуренно и тайно заглянуть в ее глаза и глубоким, чуть взволнованным голосом, тем, каким он обычно разговаривал с женщинами, завести разговор — ничего не значащий внешне, но полный намеков, каламбуров, острот особого направления, тот разговор, в ведении которого он не знал равных себе, который приносил ему неизмеримое удовольствие и очень возвышал его в собственных глазах. Но он не мог начать этот разговор, потому что, несмотря на весь день, проведенный вместе, Антонина была насторожена сейчас еще больше, чем до этого дня, потому что она ничего совершенно не пила, и потому что сидела она так, что ему казалось — вот встанет и уйдет.

Стараясь побороть злобное раздражение, он выпил еще водки, поковырял салат и вдруг улыбнулся, подумав о том, скольких усилий еще будет стоить ему эта черноглазая девчонка.

— Чего вы? — спросила Антонина.

— Так, — ответил он и, еще не перестав улыбаться, упрямо стиснул челюсти. Его белое лицо приобрело странное, двойственное выражение, чуть бессмысленное, немного пьяное, вызывающее и ласковое в одно время.

— Чего вы? — опять спросила Антонина.

— Ничего. То есть не ничего.

— А что?

— Вы мне очень нравитесь.

Она опустила голову.

Несколько секунд Скворцов молчал, потом взял ее руку, лепившую шарики из хлеба, вынул из ее пальцев кусочек хлеба и торжественно, напряженно, не очень удобно поцеловал ладонь.

— Ну вот, — сказала Антонина. Ей стало стыдно, показалось, что на нее смотрят и смеются. Она оглянулась. Угол террасы был пуст.

— Ну вот, — повторил Скворцов, но с особым, непонятным смыслом.

— Что «ну вот»?

— Так себе? — улыбнулся он и осторожно налил водку в стопку.

— Может быть, довольно, — коснувшись пальцем графина, полувопросительно предложила она.

Глядя ей в глаза, он поставил графин на стол и с торжественным выражением уже пьяного лица выплеснул водку из стопки за перила террасы.

— Закон.

— Что?

— Я говорю — закон, — повторил Скворцов, — если ты сказала, — значит, закон.

— Какой закон? — опять не поняла Антонина.

— Ваше слово — закон. Твое!

Он разрезал сосиску так, что из нее брызнул сок, и принялся жевать, морща верхнюю губу.

В саду Народного дома духовой оркестр заиграл вальс. Скворцов поднял голову, послушал, презрительно мотнул головой в сторону оркестра и, окончательно перейдя на «ты», принялся рассказывать о себе.

Из его рассказа она узнала, что он начал свою службу еще мальчиком, в семнадцатом году, — его взяли юнгой на «Цесаревича». В годы революции он не служил, а учился у «папашки Михельсона» — механика.

— Трудно было, — говорил Скворцов и злобно щурился, — черт-те как трудно. Да что!

Она слушала его и представляла, что это действительно очень трудно, раз он, моряк, человек с такими бесстрашными глазами (ей казалось, что у него бесстрашные, а не наглые глаза), жалуется. Пока он говорил, ей вспоминались рассказы Станюковича, которые она недавно читала, и еще что-то, какое-то красивое, ныне уже не существующее слово; наконец она вспомнила это слово — конквистадоры.

— А умрешь, — говорил Скворцов, — и умрешь, понимаешь ты, и страшное дело…

Она вздрогнула:

— Какое страшное дело?

— Такое: зашьют тебя в брезент, положат на доску и спустят к черту в воду — на корм рыбам, и нет у тебя могилы — ничего. К ногам ядро — и точка.

— Ну хорошо, — сказала Антонина, — а неужели не могут положить в гроб и потом в трюм — ну довезти до земли?

— Не могут.

— Почему?

— Правило.

— Но ведь жестокое правило, — возразила Антонина, — с таким правилом надо бороться.

— Попробуй поборись.

— Я бы непременно боролась, — сказала Антонина, — ведь это значит — умрешь, и родные не могут даже прийти на могилку к покойному.

— Не могут.

— Ужасно!

Он презрительно усмехнулся и, вытянув на столе маленькие белые руки, хрустнул пальцами, потом еще выпил водки и задумался.

Они поднялись, когда уже стемнело и когда сторож зазвонил в колокольчик, звоном оповещая посетителей, что сад закрывается. За сплошною стеною деревьев, точно давясь, хрипло рыкал лев. Исступленно и бессмысленно визжали обезьяны. Над головами, шумно хлопая крыльями, летали какие-то неизвестные птицы. Было немного страшно, немного таинственно и очень в тон всему тому, о чем они разговаривали весь вечер на террасе ресторана. Кроме того, было красиво: рядом, в саду Народного дома, играли оркестры, щелкали ракеты и чей-то гортанный голос, вероятно с эстрады, кричал под пистолетные выстрелы непонятные, короткие слова.