Елена чувствовала себя обоготворенной возлюбленным, как Изотта из Римини в несокрушимых медалях, которые приказал выбить в честь ее Сиджисмондо Малатеста.
Но как раз в те дни, когда Андреа был занять работой, она становилась печальной и молчаливой и вздыхала, как если бы внутренняя тревога овладевала ею. И у нее неожиданно появлялись такие глубокие приливы нежности, смешанные со слезами и насилу сдерживаемыми рыданиями, что юноша приходил в недоумение, начинал подозревать, ничего не понимал.
Однажды вечером, по улице Св. Сабины, они возвращались верхом с Авентина; в их глазах еще было великое видение озаренных закатом императорских дворцов, огненно-красных среди черных, пронизанных золотою пылью, кипарисов. Они ехали молча, потому что печаль Елены сообщилась и любовнику. Против церкви Св. Сабины он остановил гнедую и сказал.
— Помнишь?
Несколько мирно клевавших траву кур, заслышав лай Фамулуса, разбежались. Поросшая травою площадь была безмолвна и пустынна, как паперть деревенской церкви; но на стенах лежал тот особенный блеск, который отражается на римских зданиях в час «Тициана».
Елена также остановилась.
— Каким далеким кажется этот день! — сказала она с легкою дрожью в голосе.
И действительно, это воспоминание неопределенно терялось во времени, как если бы их любовь продолжалась уже многие месяцы, многие годы. Слова Елены вызвали в душе Андреа странную иллюзию и вместе с тем беспокойство. Она стала вспоминать все подробности прогулки, совершенной после обеда, в январе, при весеннем солнце. Она настойчиво распространялась о мелочах; и время от времени, как спутница, из-за ее слов прорывалась невысказанная мысль. В ее голосе Андреа почудилось сожаление. — О чем она сожалела? Разве их любовь не видела перед собою еще более радостные дни? Разве весна не овладевала уже Римом? — Пораженный, он больше почти не слушал ее. Лошади спускались шагом, друг подле друга, то громко фыркая, то сдвигая морды, точно желая поделиться какою-то тайной. Фамулус беспрестанно бегал взад и вперед.
— Помнишь, — продолжала Елена, — помнишь монаха, что открыл нам дверь, когда мы позвонили?
— Да, да…
— С каким удивлением он смотрел на нас! Он был маленький-маленький, без бороды, весь в морщинах. Оставил нас одних у входа и отправился за церковными ключами; и ты поцеловал меня. Помнишь?
— Да.
— И все эти бочки у входа! И винный запах, в то время как монах объяснял нам значение резьбы на кипарисовых дверях! И потом «Мадонну с Четками»! Помнишь? Объяснение заставило тебя смеяться; и, слыша твой смех, я не выдержала; и мы так смеялись при этом бедняге, что он смутился и не раскрыл больше рта, даже при выходе, чтобы поблагодарить тебя…
Немного помолчав, она продолжала:
— А у Сан-Алессио, когда ты не давал мне взглянуть на купол в замочную скважину! Как мы смеялись и там!..
Она снова замолчала. Вверх по улице двигалась толпа мужчин с гробом, в сопровождении наемной кареты, полной плачущих родственников. Покойника несли на Еврейское кладбище. Это было безмолвное и холодное похоронное шествие. Все эти люди, с горбатыми носами и хищными глазами, походили друг на друга, как единоплеменники.
Чтобы пропустить шествие, лошади разошлись в разные стороны, следуя каждая вдоль ограды; и возлюбленные смотрели друг на друга, поверх мертвеца, с чувством возрастающей печали.
Когда они снова были рядом, Андреа спросил:
— Но что с тобой? О чем ты думаешь?
Она медлила с ответом. Опустила глаза вниз, на шею животного, поглаживая ее набалдашником хлыста, нерешительная и бледная.
— О чем ты думаешь? — повторил юноша.
— Хорошо, я скажу тебе. В среду я уезжаю, не знаю, на сколько времени; быть может надолго, навсегда; не знаю… Эта любовь разрывается по моей вине; но не спрашивай, как, не спрашивай, почему, ничего не спрашивай: прошу тебя! Я не могла бы ответить тебе.