Выбрать главу

— Клара, — спросил Руджеро Гримити, — вы печальны? О чем вы думаете?

— A ma chimere! — улыбаясь, ответила бывшая любовница Адольфа Джеккила и замкнула вздох в окружность полного шампанским бокала.

Это светлое и искристое вино, оказывающее на женщин такое скорое и такое странное действие, уже начинало, по-разному, возбуждать мозги и матки этих четырех неравных гетер, пробуждать и дразнить их маленького истерического демона и устремлять его по всем их нервам, разливая безумие. Маленькая Сильва изрекала чудовищные вещи, смеясь задыхающимся и судорожным смехом, почти рыдающим, как смех готовой умереть от щекотки женщины. Мария Фортуна давила голым локтем засахаренные фрукты и тщетно предлагала их, прижимаясь потом сладким локтем ко рту Руджеро. Джулия Аричи, засыпанная мадригалами Сперелли, закрывала красивыми руками уши, откидываясь в кресло; и при этом движении ее рот привлекал зубы, как сочный плод.

— Ты никогда не едал, — говорил Барбаризи Сперелли, — константинопольских сластей, мягких, как тесто, приготовленных из бергамота, апельсинного цвета и роз, делающих дыхание душистым на всю жизнь? Рот Джулии — такой восточный пряник.

— Прошу тебя, Людовико, — говорил Сперелли, — дай мне попробовать его. Покоряй мою Клару Грин и уступи мне Джулию на недельку. У Клары — тоже оригинальный привкус; сиропа из пармских фиалок между двумя бисквитами с ванилью…

— Внимание, господа! — воскликнула Сильва, взяв сочный плод.

Она видела шутку Марии Фортуны и держала гимнастическое пари, что съест плод со своего локтя, пригнув его к губам. Чтобы проделать шутку, обнажила руку: худую, бледную руку, покрытую темным пушком; прилепила сласть к острому локтю; и прижимая левою рукою правое предплечье и тужась с ловкостью клоуна, среди рукоплесканий выиграла пари.

— Это еще пустяки, — сказала она, закрывая свою наготу привидения. — Chica pero guapa;[16] не правда ли Музелларо?

И закурила десятую папиросу.

Запах табака был так приятен, что всем захотелось курить. Портсигар Сильвы переходил из рук в руки. На эмалированном серебре его Мария Фортуна громким голосом прочла:

— «Quia nominor Bebe».[17]

И при этом все пожелали иметь изречение, вензель для носового платка, почтовой бумаги, сорочек. Это показалось им очень аристократическим, в высшей степени изящным.

— Кто подберет мне изречение? — воскликнула бывшая любовница Карла де Сузы. — Хочу латинское.

— Я, — сказал Андреа Сперелли. — Вот оно: «Semper parata».[18]

— Нет.

— «Diu saepe fortiter».[19]

— Что это значит?

— На что тебе знать? Довольно, что — латинское. А вот другое, великолепное: «Non timeo dona ferentes».[20]

— Мне не очень нравится. Оно для меня не ново…

— Тогда, вот это: «Rarae nantes cum gurgite vasto».[21]

— Слишком обыденно. Я так часто читаю в газетных хрониках…

Людовико, Джулио, Руджеро, хором громко смеялись. Дым папирос расстилался над головами, образуя легкие синеватые сияния. Промежутками, в теплом воздухе, доносилась волна звуков театрального оркестра; и Крошка подпевала вполголоса. Клара Грин обрывала в свою тарелку хризантемы, молча, потому что белое и легкое вино превратилось в ее крови в сумрачную истому. Для тех, кто уже знавал ее, такая вакхическая сентиментальность была не нова; и герцог Гримити забавлялся тем, что вызывал ее на излияние. Она не отвечала, продолжая обрывать хризантемы в тарелку и сжимая губы, как бы для того, чтобы удержаться от слов. И так как Андреа Сперелли мало обращал на нее внимания и был охвачен безумной веселостью движений и слов, удивляя даже своих товарищей по наслаждению, то среди хора остальных голосов, она сказала умоляюще:

— Люби меня сегодня ночью, Эндрю!

И с этих пор, почти с равными перерывами, поднимая от тарелки свой синий взгляд, она томно умоляла:

— Люби меня сегодня ночью, Эндрю!

— Ах, что за жалобы! — заметила Мария Фортуна. — Но что это значит? Она чувствует себя дурно?

Маленькая Сильва курила, пила рюмками старый коньяк и с искусственным оживлением говорила чудовищные вещи. Но, время от времени, ею овладевали мгновения усталости, оцепенения, очень странные мгновения, когда казалось, что нечто падало с ее лица и что в ее бесстыдное и наглое тело входило какое-то другое маленькое тельце, печальное, жалкое, больное, задумчивое, более старое, чем старость чахоточной обезьяны, которая, насмешив честной народ, забивалась вглубь своей клетки кашлять. Но это были мимолетные мгновения. Она встряхивалась и пила еще одну рюмку или говорила еще одну чудовищную вещь.