Выбрать главу

А потом кошмар ушёл. Больше не снились изломанные руки, изрезанные тенями каменные склоны расщелины, темнеющее небо и улетающие в него, далёкие, недосягаемые светлячки. Больше не снился праздник четырёх костров, разделивший мою жизнь на до и после.

И вот опять.

Что взбудоражило память? Растревожило сердце, снова заставив закровоточить в тщетной, сумасшедшей попытке вернуть вытекающую из ран руду?

Праздник, повторяющийся ежегодно? Нелюбимый, но обыденный, как комариный писк на закате? Смешной рыжий мальчишка, меньше всего похожий на… но того, первого. На того, кого я вряд ли когда-нибудь забуду. Или нечто иное?

Я ворочалась, натягивая одеяло до самой макушки, отлёживая бока, пытаясь найти удобную позу. Не могла заснуть, но и проснуться, встать не получалось. Пока сон не придавил грудь тяжёлым камнем.

Я снова стояла у расщелины за кладбищем. Знала, помнила, что тот день давно прошёл, но стояла там, как въяве. Ветер трепал подол, а руки бессильно висели вдоль тела, не способные подняться, коснуться румяной щеки и болезненно алых губ мужчины, замершего передо мной.

— Нет, — говорила так тихо, что сама себя не слышала. Ветер уносил слова назад, через обрыв, к камням, к кладбищу, к тем местам, где сегодня остался последний родной для меня человек.

Нет, не последний. Был ещё один. Но надолго ли? Человеческая жизнь коротка, а моя… а моя в тот день перестала быть жизнью человека. В тот день я стала ведункой. Вечно молодой. Вечной одинокой.

Он улыбался своими болезненно алыми губами. Только их я и видела, опустив голову, закрыв лицо растрёпанными длинными волосами, как чёрным вдовьим платком. Ветер полоскал пряди, как плети плакучей ивы, а я не могла смотреть больше никуда. Только на эти болезненно алые губы. Губы улыбались, словно это не он стоял рядом, пока горожане забрасывали старую ведунку землёй, а потом, трижды провернувшись и поплевав, спешили убраться восвояси, чтобы успеть до наступления заката.

— Милая, что ты говоришь?

Он шагнул ближе, сверху-вниз, резко, требовательно огладил озябшие плечи. Тем же уверенным жестом, которым сдёргивал с них рубаху прежде.

Почему так холодно?! Почему жаркая праздничная ночь выпивала из меня последние силы, заставляя дрожать?

Я плотнее укуталась в одеяло, будто плечи опять обдало стужей. Прошлое и настоящее переплелись, смешались. Лежала ли ведунка в постели или стояла на обрыве возле кладбища — кто теперь разберёт?

— Нет, — девушка из сна подняла голову и посмотрела ему в глаза. Повторила громче: — Нет.

И снова потупилась.

— Иди сюда, милая.

Прижал к груди. Сильно, до хруста костей.

— Сделай это, милая. Сердце моё, нежность моя, сладость… Сделай. Ты ведь можешь. Она не хотела, но ты можешь!

Широкие ладони, ладони, ласкавшие кожу жаркими ласками, стиснули крепче, выдавливая воздух из лёгких.

Я повторила:

— Нет.

Он поймал клок рубахи в пригоршню, натянул — ворот врезался в горло, но я продолжала упрямиться.

Смешно вспомнить, как я хотела выполнить его просьбу! Каким правильным, каким важным казалось согласиться на уговоры и провести с ним всю жизнь! Две жизни. Две вечных, бесконечных жизни.

Я ходила к бабуле, уговаривала. И не понимала, почему та, осерчав, запустила в меня кринкой с молоком. Белое пятно растеклось по полу, медленно, величаво. А она смотрела на него невидящим взглядом, замолчав на полуслове, полукрике… Бабуленька хотела оттаскать меня за волосы в отместку за кощунственную просьбу, но не стала. Глядела на это пятно, сама становясь бледнее полотна. Точно знала, видела нечто, доступное лишь ведунке. Доступное тогда ей одной.

Я злилась. Плакала, молила её выполнить простую просьбу — передать дар, подарить мне и моему любимому вечную жизнь вместе.

А она не желала. Я не понимала, что она оберегает, спасает глупую девчонку. Не дара, а проклятья пожалела бабка.

Поняла это только после того, как старая ведунка умерла, уступив место новой. И вот я сама стояла рядом с мужчиной, ради которого была готова на всё, и отказывалась делить вечность на двоих.

— Мы же мечтали об этом, милая! Пока она была жива, не было нам покоя и счастья, мы не могли… А теперь можем! Теперь дар твой, верно? — он сжал подбородок пальцами, заставляя поднять голову. С надеждой и недоверием переспросил: — Правда ведь?

Я не вырывалась. Ему было позволено. И обнимать, и сжимать подбородок, и приглаживать волосы. Ему было позволено всё, и я терпела. Во мне не осталось боли — выплакала, выкричала, пока бабуленька металась от разрывающей её тело силы, не способная умереть мирно. Остался лишь бесцветный спокойный голос: