— Ах нет! Но Деревенко говорит, что так полагается!
— Это вздор! Государь сам не любит, чтобы перед ним становились на колени. Зачем вы позволяете Деревенко так поступать?
— Не знаю… я не смею.
Я переговорил тогда с боцманом, и ребенок был в восторге, что его освободили от того, что было для него настоящею неприятностью.
Но еще более существенными обстоятельствами были его одиночество и неблагоприятные условия, в которых протекало его воспитание. Я отдавал себе отчет в том, что это почти роковым образом должно быть так; что воспитание каждого царственного ребенка клонится к тому, чтобы сделать из него существо одностороннее, которое в конце концов оказывается далеким от жизни благодаря тому, что в своей юности он не был подчинен общему закону».
ЭТА БОЛЕЗНЬ ИМЕЛА ЗНАЧЕНИЕ
ГОСУДАРСТВЕННОЙ ТАЙНЫ…
Даже не все близкие люди знали полную правду о загадочной и страшной болезни цесаревича Алексея.
Учитель французского П. Жильяр вспоминал:
«Императрица изъявила желание, чтобы я занялся с Алексеем Николаевичем, которому было в то время восемь с половиной лет, и он не знал ни слова по-французски. Я дал ему первый урок и наткнулся вначале на серьезные трудности. Моя преподавательская деятельность вскоре прервалась, потому что Алексей Николаевич, который с самого начала показался мне недомогающим, должен был лечь в постель. Когда мы приехали с моим коллегой, мы оба были поражены бледностью ребенка, а также тем, что его носили, как будто он не способен был ходить. Значит, недуг, которым он страдал, без сомнения, усилился…
Несколько дней спустя стали шепотом говорить, что его состояние внушает живейшее беспокойство и что из Петербурга вызваны профессора Раухфуст и Федоров. Жизнь, однако, продолжалась по-прежнему; одна охота следовала за другой, и приглашенных было больше, чем когда-либо… Однажды вечером, после обеда, Великие Княжны Мария и Анастасия Николаевны разыгрывали в столовой, в присутствии Их Величества, свиты и нескольких приглашенных, две небольшие сцены из пьесы Мольера «Мещанин во дворянстве» («Le bourgeois gentil-homme»). Исполняя обязанности суфлера, я спрятался за ширму, заменявшую кулисы. Немного наклонившись, я мог наблюдать в первом ряду зрителей Императрицу, оживленную и улыбающуюся в разговоре со своими соседками.
Когда представление окончилось, я вышел внутренней дверью в коридор перед комнатой Алексея Николаевича. До моего слуха ясно доносились его стоны. Внезапно я увидел перед собой Императрицу, которая приближалась бегом, придерживая в спешке обеими руками длинное платье, которое ей мешало. Я прижался к стене, она провала рядом со мной, не заметив меня. Лицо ее было взволнованно и отражало острое беспокойство. Я вернулся в зал; там царило оживление, лакеи в ливреях обносили блюда с прохладительными угощениями; все смеялись, шутили, вечер был в разгаре. Через несколько минут Императрица вернулась; она снова надела свою маску и старалась улыбаться тем, кто толпился перед ней. Но я заметил, что Государь, продолжая разговаривать, занял такое место, откуда мог наблюдать за дверью, и я схватил на лету отчаянный взгляд, который Императрица ему бросила на порог. Час спустя я вернулся к себе, еще глубоко взволнованный этой сценой, которая внезапно раскрыла предо мною драму этого двойного существования.
Хотя состояние больного еще ухудшилось, однако во внешнем образе жизни не было перемен. Только Императрица казалась все меньше и меньше; но Государь, подавляя свое беспокойство, продолжал охотиться, и каждый вечер к обеду являлись обычные гости.
17 октября прибыл, наконец, из Петербурга профессор Федоров. Я видел его на минуту вечером; у него был очень озабоченный вид. На следующий день были именины Алексея Николаевича. Этот день был отмечен только богослужением. Следуя примеру Их Величества, все старались скрыть свою тревогу.
19 октября жар еще усилился: 38,7° утром, 39° вечером. Императрица вызвала профессора Федорова среди обеда. В воскресенье, 20 октября, положение еще ухудшилось. За завтраком было, однако, несколько приглашенных. Наконец, на следующий день, когда температура дошла до 39,6° и сердце стало очень слабо, граф Фердерикс спросил разрешения Государя публиковать бюллетени о здоровье: первый бюллетень был в тот же вечер послан в Петербург.