Товарищ Гиль оказался прав. Я за жизнь накрутил много километров на спидометрах разных машин. И танк довелось водить на действительной в танковой бригаде им. Калиновского, хотя служил командиром башни. Но всю Великую Отечественную я прошел без моторов, артиллеристом, орудийным номером, старшиной. Наш 354-й артиллерийский полк был на конной тяге, он проходил там, где не пройти было машинам. И в тяжкие дни отступления, и в долгожданные, счастливые дни наступления многие сотни километров по раскисшим или обледенелым дорогам мы, помогая лошадям, на руках вытаскивали орудия…
А тогда в детстве, помню, ленинский шофер учил нас слушать мотор, и мы клали руки на включенные дрожащие рычаги.
И как раз совпало в тот день, когда я крутился возле «Роллс-Ройса». Надежда Константиновна настояла, чтобы Владимир Ильич, чрезвычайно переутомленный, страдавший бессонницей, хоть немного отдохнул, подышал воздухом. И я, счастливо подвернувшись им под руку, был взят в незабываемую прогулку.
Была ранняя весна. Какого года? Полагаю, 21-го. За городом в колеях, помню, стояла вода, стянутая стрелами льда. Они хрустели под колесами автомобиля, и грязные брызги летели в снег. Да, в лесу еще лежал снег. Автомобиль, объезжая колеи, кренился, и по стеклам скреблись ветки. Когда машину встряхивало, шлем с красной звездой — моя гордость! — сползал мне на брови.
У солнечной опушки Надежда Константиновна попросила остановить машину. На оттаявшем склоне уже пробивалась трава. Владимир Ильич распахнул дверцу. Я услышал, он сказал — какая тут благодать и тишина.
Чтобы не нарушить эту тишину, я старался не шелохнуться. Но Владимир Ильич заговорил сам. По-моему, он глядел на робко зеленевшую траву, когда повторил дважды, что тревога его об одном — только бы прожить без засухи, только бы без засухи…
Надежда Константиновна совсем тихо попросила его откинуть тревоги, отдохнуть, просто подышать.
У меня в памяти осталось, как он тотчас ласково согласился с нею, но тут же нарушил обещание. Повернувшись ко мне, весело сообщил: вот, мол, соберет страна 400 миллионов пудов (при этом он нарисовал в воздухе 400 и еще шесть нулей), и пообещал, что тогда уж мы будем с качалками, будем зерно продавать за границу, закупим у капиталистов станки и машины, и все наши заводы и фабрики заработают.
И, верный своему обыкновению включать в разговор всех присутствующих, повернулся к шоферу, заглянул ему в лицо и спросил, согласен ли тот с его соображениями.
— Как вы говорите, так и будет, Владимир Ильич, — ответил Гиль. Он вышел из машины, перепрыгнул канаву, полную вешней воды, поднялся по зазеленевшему склону и принес надежде Константиновне первый цветок мать-и-мачехи.
Мне двенадцать лет. В январский морозный седой вечер я в нахлобученной до глаз ушанке, в валенках возле Кавалерского корпуса катаюсь по узкой полоске льда. Оборачиваюсь на звук скрипящих по снегу шагов и узнаю отца. В свете фар вижу в его глазах такую боль, что смотреть страшно.
— Папа! — кричу я. Он хватает меня в охапку, прижимает мою голову к себе. Мы стоим молча, вдруг я чувствую, что все его тело содрогается, и понимаю, что он неслышно рыдает.
— Что? Что, папа?.. — Я хочу вырваться из его объятий и в то же время не хочу, нет сил оторваться от него. Задрав голову, снизу смотрю в его искаженное, залитое слезами лицо.
Не отпуская меня, он говорит:
— Владимир Ильич… умер… сынок… Только что, в 6 часов 50 минут вечера, умер Владимир Ильич…
Все было потом — небо рвали криком гудки заводов и паровозов. Был черный медленный поток людей. На площади Свердлова костры, рыжие в морозной мгле. Люди притоптывали вокруг огня, их протянутые к огню руки просвечивали красным.
Верная спутница нашего отца, мама, пережив его на пять лет, умерла в 1933 году. Но в ту пору, о которой я пишу, родители разделяли с нами и заботы и веселье. В нашем доме собиралась молодежь. Засиживались. С транспортом было плохо, и мама ходила и считала диваны — где кого можно уложить спать. Если отец возвращался не слишком поздно, он непременно подсаживался к нам либо подавал веселые реплики из кабинета. Мы накрывали стол для «пира» — бутылки с газированной водой, сыр, хлеб.
Наша семья всегда жила скромно. Отец всю получку (партмаксимум) отдавал маме, по утрам говорил:
— Маня, дай, пожалуйста, на папиросы.
Когда мамы не стало, сестра Валя нашла ее записную книжечку, в ней столбиком были записаны незначительные суммы, одолженные до получки…