Мама у нас была строгая. Зато отца мы не боялись: он никого из нас ни разу не тронул.
Приходили к нам в дом девчонки, соседки.
Бабушка говорила: «Ступайте, девочки, на потолок».
На потолок — значит, на чердак. Там мы играли в камушки — было тогда такая игра.
Ничего другого об этом времени память моя не сохранила. Став Председателем ВЦИКа, о своей работе отец, как правило, нам не рассказывал. И не потому только, что мы были еще малы. Не рассказывал он нам о своей работе и позже, когда мы уже выросли. Он считал, что, если мы живем вместе с ним, это не значит, что мы имеем право знать о его служебных делах больше других. Разговаривать его, заставить его сказать больше, чем он считал допустимым, никто никогда не мог. Случалось, мы задавали ему вопросы, особенно Валя, на которые он отвечал полушутливо: «Читайте газеты». Сказывались тут, наверное, и привычки времен конспирации, и чувство партийной дисциплины, и природная сдержанность.
Поэтому больше я буду говорить, каким он был дома, о том, что касается его отношений с нами, детьми, и с теми людьми, в общении с которыми мне приходилось его наблюдать. На полноту рассказа об отце я претендовать никак не могу — многого я просто не знаю. По существу, больше всего я видела отца в те часы, которые он считал своим отдыхом. Это было позже, когда гражданская война уже подходила к концу и он уже мог позволить себе иногда отдохнуть, побыть вместе с нами.
Был такой случай, когда мы жили в Москве. Я пошла после школы к подруге, заигралась и не заметила, как пролетело время, а перед вечером ее родители позвали нас на концерт в консерваторию. Концерт затянулся, и я возвращалась домой в первом часу ночи.
Было тогда мне двенадцать лет.
Прихожу домой, отец сидит на диване, сапоги надевает. Видно, собирался идти искать меня. Посмотрел на меня и спросил: «Где ты была?».
Должно быть, они с мамой без меня волновались. Объяснила, как было дело. Он задумался и сказал только: «Ладно, ложись спать».
Потом я задавала себе вопрос: почему даже и в этот раз мне не попало?
Мне кажется, он думал в тот вечер о нас, о своих ребятах, о том, как мы живем.
А жили мы сами по себе, без опеки. И потому рано привыкли к самостоятельности. И, наверное, он был рад, что ходила я все-таки в консерваторию, что тянусь я к хорошему.
Но он и не баловал нас.
Как-то случилось так, что я должна была поехать с отцом летом в Верхнюю Троицу, но у него уже начался отпуск, а мне еще нужно было побыть в Москве.
Мне было тогда близко к тридцати. В семье обсуждали, как я доберусь до деревни одна. Вообще-то и не совсем одна: я позвала с собой подругу.
Отец сказал, что это дело простое: здесь можно нас посадить на поезд, а выйти в Кашине мы сумеем.
Мама засомневалась: «А от Кашина как?».
От Кашина до нашей деревни, как известно, еще тридцать верст. И отец и мама не раз мерили ногами эту дорогу.
Тогда отец обратился ко мне: «Ну как, доберетесь пешком?». Раз он так спрашивает, как же не ответить, что доберемся! «Вот и хорошо.»
Он уехал, а мы отправились через неделю.
Соскочили с поезда и пошли. Каждые пять верст — село. Первые десять верст дорога идет лугами, а потом заходит в глубокий тенистый лес.
Подруга моя была из городской семьи, к таким переходам она не привыкла.
Когда оставалось восемь верст до нашей деревни, она сказала: «Я больше идти не могу», — и легла на живот у дороги.
Я уговариваю ее: «Ну ничего, как-нибудь уж дойдешь». Так мы и прошли эти последние восемь верст: она ложилась у дороги и думала, что больше идти не может, а потом снова вставала и шла.
Переехали на лодке Медведицу, и вот мы уже дома.
Бабушка нас пожалела: «Как вы устали! Посидите тут, а я есть соберу».
Отец вошел в дом — был он в светлой рубашке, в старых, залатанных штанах, должно быть, собрался работать — и спрашивает нас, устали мы или нет.
Как сказать, что устали!
Мы обе ответили, что не устали нисколько, а он говорит: «Ну, раз не устали — пошли молотить».
Бабушка ему: «Что ты, Михайло? Они же с дороги».
Но мы уже шли на гумно, к стоявшей там небольшой молотилке.
Отец подавал в машину снопы, а мы подтаскивали их и отгребали половину.