На перроне она повторила:
— Мама, у меня предчувствие, что мы больше не увидимся. — Не говори глупости, — резко сказала мама.
Но Дина была права: мы больше не увиделись…
С ордером на ее арест пришли к нам после ее отъезда дня через три. Они провели у нас всю ночь, до шести часов утра, пока из Сальска им не сообщили, что Дина взята.
Их было четверо — трое мужчин и одна женщина. Всю ночь они производили обыск в комнатах Дины и Голенко, в нашей с моим мужем, Владимиром Германовичем Корицким, в столовой и в общей комнате. В столовой искать было нечего, там стояли стол, стулья и пианино. Времени у них было много, а вещей мало: у Голенко с Диной — собрание сочинений Ленина, специальная литература по генетике, старые записи лекций, учебники немецкого языка, который изучала Дина, а у нас с Володей — книги и учебники по физике и геологии, конспекты лекций, в обоих гардеробах — у меня и у Дины — такая скудость, что одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что и здесь искать нечего.
Они перелистывали книги, заглядывали под корешки, читали конспекты и письма.
Владимир Георгиевич вернулся из Сальска через неделю. Еще через неделю пришли конфисковать имущество Дины…
На этот раз их было трое.
Оперативники стояли перед раскрытым гардеробом в злой растерянности. Слева на полках лежали стираные-перестиранные простыни, наволочки, вылинявшие мужские трусы и рубашки с потертыми воротничками, кое-какая женская мелочь — начатый флакон духов, нераспечатанная коробочка пудры, несколько носовых платков, пара новых чулок — подарок мамы, несколько штопаных… Справа висели на плечиках шерстяное коричневое платье, халат, сарафанчик, жеребковый жакет, потертый на сгибах и локтях, единственная зимняя вещь Дины, а под ними стояли стоптанные туфли и фетровые боты, давно вышедшие из моды.
— Успели припрятать, — сказал наконец один из оперативников.
— Что? Что вы сказали? Как это «припрятать»? — возмутился Голенко.
Те даже не взглянули в его сторону. Один что-то сказал другому, тот кивнул, сел к столу и приготовился писать протокол конфискации…
— Я на вас жаловаться буду, вы не имеете права оскорблять… Я член партии…
Губы у Голенко дрожали, он побледнел. На этот раз все трое обернулись к нему, лица угрожающие, враждебные.
Сейчас разразится скандал, может случиться непоправимое… Я взяла его выше локтя. Он вырвался.
— Мы… мы так живем. Мы живем на свою зарплату, нам не на что обогащаться… Да и не ставим себе этой цели…
— Володя, перестань, замолчи. — Я пыталась увести его из комнаты. Мой муж стоял в дверях и звал его.
— Припрятали! Мы припрятали! — не унимался Голенко. — Да как вы смеете… У нас никогда ничего не было… Да если бы и было, мы бы себе этого не позволили. Вы за это ответите.
Ах, наивный Володя Голенко! Он верил, безоговорочно верил в закон, в справедливость, в печатное слово, особенно если оно, это слово, напечатано в газете, верил, как все, в непогрешимость Сталина, верил, вопреки своей безграничной любви к Дине, даже в справедливость возмездия: ведь Дину арестовали за то, что она в прошлом была женой троцкиста. «Ну что из того, что это было десять лет назад, — рассуждал он, — все равно надо нести ответственность, как бы она ни была тяжела! Значит, так надо, значит, там считают эту меру необходимой…»
Мне удалось оттеснить его в столовую, и я сказала мужу, чтобы он его не выпускал из комнаты.
Между тем оперативники расстелили на полу одну из простыней, разделенную утюгом на квадраты, и в трогательной беззащитности обнаружились аккуратные заплаты, поставленные Диной. И в эту простыню полетели и Динины стоптанные туфли, и ситцевый халатик, и заштопанные чулки. Я как-то ухитрилась стянуть у них из-под носа газовый платочек, красный в горошек, смяла его в комочек и, дрожа всем телом, стиснув зубы, чтобы не стучали, держала его в кулаке, а кулак в кармане. Я так боялась разоблачения! Но мне надо было что-нибудь оставить себе на память о Дине, хоть что-нибудь! Они побросали в кучу этих жалких вещей даже начатый флакон духов, даже коробочку пудры… Я скрыла свое «воровство» и от Голенко, так как, зная его, имела все основания бояться, что он не только осудит меня, но и заставит вернуть им этот платок.
Я храню его, красный в горошек платок Дины… «Скажи маме и Володе, — писала мне потом Дина в одном из трех от нее писем, — что я могу высоко держать голову и мне не за что просить прощения, мне не в чем раскаиваться, я ни в чем не виновата…»