Я касался до сих пор социально-политических взглядов Горького. Мне хотелось бы хотя бы слегка остановиться на некоторых чертах его характера. Он был удивительно интересен вне большого общества. Если Горький чувствовал симпатию к своему собеседнику, он оживлялся, сыпал груду разных воспоминаний, метких, красочных рассказов, харак
теристик. Но как только он попадал в большое общество, в общество даже из 6-7 собеседников, Горький съеживался, замолкал, только время от времени бросая замечания в виде каких-то афоризмов и никогда не делая попытки их развить или доказать. При немногочисленных слушателях он владел словом, как только слушателей было больше, Горький спотыкался, делался неловким и просто конфузливым. Я никогда не слышал Горького выступающим на больших народных собраниях, но зная ту черту, о которой я только что сказал, мне понятно, почему так безнадежно пусты газетные отчеты о его речах, которые он произносил, приехав в Россию после 1928 г. Странной чертой у него была слезоточивость, абсолютно не вяжущаяся с его общим характером, чуждым сентиментального или сострадательного нытья. Однажды, сидя у нас в Москве в 1915 г., он рассказывал, что русские солдаты принуждены были итти в атаку против немецких траншей, не имея особых ножниц, чтобы разрезать проволочные заграждения у траншей. Не берусь судить, так ли это в действительности происходило, могу только сказать, что Горький со свойственным ему талантом дал удручающую картину, как русские солдаты пытались перепрыгивать чрез проволочные заграждения и в них повисали. Горький рассказывал, и крупная слеза катилась из его правого глаза. Помню, на меня и на мою жену рассказ Горького произвел сильное впечатление. Он вытер слезу и молчал. И мы молчали. И после этого рассказа ни о чем говорить уже не хотелось. Дня через три после этого Горький снова был у нас. Мы были не одни. Были профессор Тарасевич и его брат. Так как тогда речь постоянно заходила о войне, Горький повторил свой рассказ, и снова слеза скатилась на его щеку. На обоих Тарасевичей и рассказ, и слеза, конечно, произвели большое впечатление. У меня и моей жены оно уже ослабело. Через три недели, приехав в Петербург, я был вечером у Горького. За ужином у стола сидело помимо семьи Горького человека четыре. Кроме Тихонова, не могу вспомнить кто. Горький опять рассказывал о солдатах, корчащихся перед смертью на проволочных немецких заграждениях, и опять появлялась слеза. Должен признаться, что на сей раз горьковское описание оставило у меня уже неприятный осадок. Известно, что некоторые артисты, играющие, как говорится, "нутром", так
входят в чувства и переживания изображаемых ими лиц, что по ходу пьесы могут без всякого напряжения плакать, по-на-стоящему лить слезы. Слезы приходят, когда им велят. Был ли Горький таким артистом? Все видевшие его потом в годы 1928-36, указывают, что слеза Горького появлялась легко и точно по заказу много и много раз по самым разнообразным поводам. В сопровождении бывшего начальника ГПУ Ягоды он посетил стройку Волго-Московского канала, и он сугубо лил слезы, слушая объяснения Ягоды о том, как на этом канале, строившимся принудительным, каторжным трудом, происходит "моральная перековка" в добрых советских граждан тех, кто осмелился в какой-либо мере вражески нарушить советские законы. Было бы неприятно думать, что слезы Горького лишь лицедейство, наигранная актерская вода, однако, объяснить их нахлынувшей в тот момент сентиментальностью я тоже никак не могу.
Чувствительный человек в 1928-36 гг. быть со Сталиным не мог бы. Попутно хотел бы указать еще одну черточку Горького, правда, совсем другого порядка, но ввергшую меня в недоумение. Горький рассказывал о некоем "рабочем" Вилонове -- слушателе организованного Горьким в Италии на Капри "университета", подготовляющего руководителей-революционеров из рабочей среды. Меня Вилонов очень интересовал: в 1902-1903 гг. он был в Киеве моим учеником в подпольном кружке, в который я ходил в качестве пропагандиста. Вечными спорами со мною он много мне тогда попортил крови. Расходясь с Горьким и другими преподавателями университета -- Богдановым, Базаровым, Луначарским, Алексинским, -- Вилонов, всегда готовый начать скандал с интеллигентами (он их всех не любил), после каких-то бурных сцен уехал с Капри в Париж к Ленину, встретившему его, можно сказать, с распростертыми объятиями. Я спросил Горького, почему уехал Вилонов, что произошло тогда, по какому поводу Вилонов устроил, по-видимому, очень большой скандал? Горький слушал меня, смотря не на меня, а в окно, и ничего мне не ответил. Предполагая, что он не слышит, я повторил мой вопрос. Горький продолжал упорно молчать. Я понял, что по каким-то причинам он не хочет давать объяснений, но не проще ли было бы сказать об этом? Я не останавливался бы на этой маленькой сценке, если бы в
течение четырехлетних встреч с Горьким не сталкивался с этим практикуемым им непонятным молчанием, производившим странное впечатление. Человек ведет оживленную беседу и вдруг закрывает рот, делается непроницаемым, загораживается точно стеной. Ведь мне в голову не приходило предлагать Горькому неделикатные или интимного порядка вопросы. Вот еще пример горьковского молчания. Кажется, в 1917 г. артистка М. Ф. Андреева, жена, до 1920 г., Горького, пришла к нам в сопровождении молодого безрукого французского офицера (руку он потерял в 1915 г. во Франции, сражаясь с немцами). К величайшему моему изумлению, этот французский офицер, входивший в состав военной миссии Франции в России, оказался русским, или еще точнее
русским евреем. И носил этот еврей архирусскую фамилию
Пешков, т.е. настоящую фамилию М. Горького. Ныне этот
евреи Пешков, в чине генерала, является представителем
Франции при Макартуре в Японии. А перед этим он несколь
ко лет был в Африке одним из командиров знаменитого
иностранного легиона, особой военной организации, состоя
щем из добровольных вояк-иностранцев, в течение несколь
ких десятилетий оказывающей Франции неисчислимые
услуги в деле проникновения сс в Африку, и в частности в
Марокко.
Кто же этот еврей, ставший ныне важным генералом, откуда он взялся, почему он носит фамилию Пешкова? С удивлением пришлось узнать, что его брат -- известный большевик евреи Свердлов. До Калинина он был председателем всероссийского исполнительного комитета. Он умер через два года после октябрьской революции от тифа и настолько почитаем большевистской партией, что место рождения его -- город Екатеринбург на Урале -- был в 1924 году переименован в Свердловск. Потом я узнал, что брат Свердлова сделался Пешковым, потому что был усыновлен М. Горьким. Разумеется, вся эта история меня заинтересовала, и при первом же свидании я попросил Горького мне рассказать о ней, главным образом об усыновлении им Свердлова. Вопрос нельзя было назвать влезающим в интимную жизнь хотя бы потому, что то, о чем я спрашивал, знали, кажется, все, кроме меня. М. Горький, выслушав меня очень внимательно, посмотрел на меня и стал смотреть куда-то вбок. Думая, что он