— Да что ты меня уговариваешь? — возмутился Сыч, с детских лет недолюбливавший Петеньку, хотя и не знал толком за что. Сыч не мог по достоинству оценить даже того факта, что в свое время в ребячьих драках Петенька нередко выступал на стороне Ивана. — Ну вызывает и вызывает. Нужно, значит!
— А что ты ощетинился? С тобою по-хорошему, а ты… — обиделся Петенька, и на кончике его веснушчатого носа, дрожа, стыдливо повисла прозрачная капелюшка.
Сыч, однако, промолчал. Он долго смотрел в окно своими круглыми зелеными глазами, а потом спросил почти враждебно:
— К Селивану в госпиталь пойдешь со мной?
— Когда?
— Сегодня вечером.
— Пойду, если отпустят, — сказал Петенька, целясь обмусоленным, заостренным концом нитки в ушко иглы: к военному следователю он решил на всякий случай явиться в свежем подворотничке.
— Отпустят, я был у лейтенанта.
— Ты? У Ершова?
— Ну да… А чему ты удивился! Что тут такого?
— Ничего, — сказал Петенька и уже больше не заговаривал до тех пор, пока не привел свое обмундирование в надлежащий вид.
— В старину люди одевались во все чистое перед смертью. В рай норовили попасть… — грубо пошутил Иван Сыч.
— В старину за такие слова били по морде, — в тон ему заметил Петенька.
Сыч тут же попытался исправить свою оплошность.
— Не обижайся на меня, Петух. У меня завсегда так. Хочу сказать что-нибудь смешное, а выйдет обязательно одна глупость…
— Это верно. Дури тебе бог отпустил сверх всякой меры. — Склонный к философии, Петенька стал развивать пришедшую вдруг в его беспокойную головушку мысль. — Гляжу я на тебя, Иван, и удивляюсь, — говорил он, вертясь перед зеркалом и расправляя складки на шинели, — до чего же таким вот людям, как ты, вольготно живется на белом свете. Ничего-то тебя не волнует — любая дорога скатертью… Луна в твоем представлении — кроильное решето, подвешенное к какой-нибудь небесной штуковине, и больше ничего. Да и вообще плевать тебе на нее, на луну! Ступаешь ты своими кривыми ногами по грешной земле — тебе и горюшка мало! Поглядываешь на все сычиными глазами спокойно, а что там вон, за той горой, тебе и дела нет. И в армию ты пошел потому, что тебя вызвали в военкомат и послали служить…
— А ты?
— Постой, не перебивай… Ты, наверно, никогда и не думал о службе. Зачем? За тебя другие думают! Кончится срок, вернешься домой, ну, может, женишься, поскольку дурацкое дело — не хитрое. И на трактор, знай крути баранку!.. Или взять хотя бы этот случай. Вызывают к следователю. Зачем вызывают? Ну как тут не волноваться? Нет, Иван, я даже не знаю, есть ли у тебя сердце: может, там кусок глины? Ты с этакой первобытной психологией наверняка сто пятьдесят лет проживешь…
— Ты кончил? — простодушно осведомился Сыч.
— Нет. Скоро кончу, — продолжал Рябов, еще больше распаляясь. — Как ты еще догадался к лейтенанту сходить? Неслыханная для тебя инициатива! Ей-богу, не ожидал!.. А ты не скажешь ли, Ваня, сколько будет дважды два?
— Пять! — сказал Сыч, не моргнув глазом.
— Я так и знал! — радостно воскликнул Петенька. — Для всех нормальных людей дважды два — четыре, а для тебя — пять, конечно. Теперь мне все ясно. Больше вопросов нет. Пошли к следователю! — с напускной бодростью сказал Рябов, чувствуя, что в груди снова поднимается тревога.
В первые минуты в кабинете следователя им обоим было страшновато, но только до того момента, пока солдаты не поняли, что их вызвали «по делу» рядового Громоздкина.
Еще не зная, что угрожает Селивану и угрожает ли вообще, Петенька и Иван, не сговариваясь, решили «аттестовать» своего друга самым наилучшим образом.
— Мне сообщили, что в ту ночь вы были у места аварии, — обратился капитан к Ивану Сычу. — В каком состоянии вы нашли Громоздкина?
— Он был весь мокрый, обледенелый то есть, — волнуясь, сообщил Сыч.
— Селиван по горло в воде стоял! — подсказал Петенька, боясь, что Сыч упустит такую важную подробность. Воображение Рябова заработало вовсю, и он уже хотел было нарисовать перед следователем картину пострашнее, но тот остановил его, предупредив, что он, Рябов, «еще успеет сказать, а пока пусть говорит рядовой Сыч».
— Продолжайте, товарищ Сыч, — попросил следователь.
Иван вздохнул, помучил в своих руках шапку и продолжал: