Селиван до того загляделся, что потерял шаг и бежал трусцой, абы как, пока его не отрезвил голос Добудьки, громовым раскатом прозвучавший в нетронутой тишине: «Громоздкин, взять ногу!» Какие-то ночные белые птицы, вспугнутые этим криком, вспорхнули у дороги и унесли на своих быстрых крыльях пронзительную немоту северной ночи.
— Запевай! — поддаваясь общему настроению, захватившему вдруг молодых солдат, вновь бодро скомандовал старшина, и над строем, вибрируя, повис звонкий голосишко Петеньки Рябова, самозванно и явно не по силам взявшего на себя роль запевалы. Рябов шагал замыкающим, делая отчаянные усилия, чтобы не отстать и идти в ногу со всеми, и непонятно, для чего понадобилось ему принимать на себя дополнительную нагрузку ротного запевалы — хотя бы голос был как голос, а то так себе… потуги молодого петушка, состязающегося со старым, натренированным горлопаном кочетом. Не пошли впрок и добрые советы Ивана Сыча, который как-то сказал Рябову:
— Тебе, Петенька, с твоим интеллигентным голоском только романсы да разные там арии Ленского в опере петь, а для солдатской песни ты не годишься — кишка тонка. Ты уж лучше уступи кому-нибудь другому, Селивану, например. У того голос в самый раз, чтобы запевать «Броня крепка». А сам уж на подхвате, что ли…
Но сейчас голос Рябова не осекся робко и виновато, как случалось прежде, не остался одиноким — на самом угасании его подхватили, подняли дружно, горласто и, уже не смолкая, несли до самой казармы:
А Петенька, воодушевившись и возликовав душой, старался вовсю:
Селиван Громоздкин не пел, но и ему не хотелось, чтобы Добудько скомандовал: «Отставить песню!» Селиван, конечно, не мог забыть так скоро всех злоключений, свалившихся на него с первых же дней службы. Не забыл он и о разговоре с пропагандистом полка майором Шелушенковым, точно так же как и тот не собирался забывать о молодом солдате — недаром в блокноте Шелушенкова среди других записей была такая: «Провести индивидуальную работу с рядовым Громоздкиным. Настроение нездоровое. Командование предупреждено».
А было это так.
Увидев на занятиях провинившегося новичка, Шелушенков, как известно, приказал прислать его в свой кабинет, усадил против себя и начал спрашивать:
— Фамилия?
— Громоздкин.
— Имя, отчество?
— Селиван Григорьевич.
— Год рождения?
— Тысяча девятьсот тридцать пятый.
— Образование?
— Семь классов.
— Партийность?
— Комсомолец.
— Комсомолец?! — ахнул Шелушенков.
Далее он уже ничего не выяснял. На его лице отразилась такая боль, что Селиван испугался и хотел было по простоте душевной спросить: «Что с вами, товарищ майор?», но не успел этого сделать, потому что в следующую же секунду кабинет наполнился гневным голосом пропагандиста:
— Комсомолец? Какой же вы комсомолец, если… если с первых же дней службы нарушаете воинскую дисциплину? Какой, я вас спрашиваю? Вы что, не хотите служить?.. Может быть, отправить вас домой?.. Чего же вы молчите? Я вас спрашиваю или кого?
Громоздкин действительно молчал. Молчал отчасти потому, что до смерти был перепуган, главным же образом потому, что вопросы эти Шелушенков обрушил на него залпом и в такой форме, которая исключала всякую возможность ответа на них. Это легко понял бы всякий, глядя на «беседу» со стороны. Шелушенков же, очевидно, был лишен такой выгодной позиции и поэтому молчание солдата принял за протест. Через десять минут с пламенеющим лбом, держа руку на сердце из опасения, что оно выскочит из грудной клетки, майор уже стоял перед замполитом, подполковником Климовым, и взволнованным, прерывающимся голосом докладывал о том, что среди нового пополнения есть гнилые элементы и что надобно принять срочные меры, дабы уберечь полк от разложения.
Всем своим видом, выражающим крайнюю степень готовности, Шелушенков доказывал, что он примет эти срочные и решительные меры, ежели ему будет позволено. При этом небольшие его глазки на широком, малость одутловатом лице горели таким благородным гневом, будто он собирался закрыть своим телом амбразуру вражеского дота. И как же велико было удивление майора, когда, выслушав его доклад, подполковник Климов совершенно спокойно сказал: