Отношения, таким образом, не могли не измениться. Да и сам Лев Владимирович в это время все больше менялся, даже внешне. Прежде спокойный, всегда будто немного усталый, он становился день ото дня все сильней возбужден, быстр, нервен в движениях; приходя к друзьям, не сидел, как обычно, привалясь к спинке дивана с своей грацией немного больного пожилого человека, но метался из угла в угол, начинал пить, и все ему было мало, а напившись, часто среди какого-нибудь серьезного спора норовил убежать, выказывая тем полное презрение ко всему обществу, и если начинал говорить сам, то, совсем перестав стесняться, подчеркнуто только о девках. Это казалось странным и удивляло, а потом все поняли и поверили, что это действительно так, что Лев Владимирович сделался по-настоящему маньяк, что это жило в нем всегда (он сам объяснял это так), но было задавлено какими-то идеями, следовать которым он считал необходимым, теперь же он уяснил себе, что это вздор, что есть лишь одно, что вправду интересует и волнует его, и он отбросил все придуманное, все условности, все ограничения интеллигентского круга и стал жить этим. Этот взрыв, эта смелость произвели на всех у Мелика и Ольги большое впечатление, хотя кое-кто и пытался подчас говорить о своем неуважении, когда Лев Владимирович с хохотом уклонялся от их мужских разговоров о политике и, убегая, уже из дверей дразнил: «Девки, девки, девки!» (То есть девки — вот что на самом деле им всем нужно.) Таня проговорила прежним шепотом, как в воротах:
— Я очень, очень беспокоюсь за него… Меня не покидает ощущенье, что он очень встревожен последнее время… Я его редко теперь вижу, реже, чем первое время, когда мы разошлись… Тогда он очень переживал и метался… Все думали, что он радуется, что освободился от меня, от тяжелой, истеричной натуры… но я-то видела, как он переживает! Но даже тогда он был тверже. Сейчас его что-то очень гнетет… Никакой возврат к прежней жизни у нас невозможен, — сказала она, сдвинув брови, — но я жалею, что он так слаб и не может решиться прийти и рассказать мне, что его так гнетет. Не может решиться из слабости, из самолюбия. А я бы могла ему помочь… как всегда помогала… я бы знала, что сказать ему.
Вирхов опять не нашелся, что ей ответить, и только пожал плечами. Беспокойство, исходящее от нее, его утомляло, но одновременно он восхищался этой страстью, так свободно изливавшейся на него, первого встречного, и желал проникнуть в мир этой женщины еще глубже.
— По-моему, все же, — робко возразил он, чтобы поддержать и не обрывать на этом разговор, — по-моему, у Льва Владимировича более или менее все в порядке… Книга его пошла в набор, как вы знаете. Он вроде бы, мне показалось последний раз, доволен жизнью… Вы извините меня, что я так говорю, но…
— Ради бога! — поспешила она. — Я действительно искренне рада, если он доволен жизнью. Эти его мелкие интрижки меня совершенно не трогают с тех самых пор, как я перестала быть его женой. Я знала о них и раньше, и, поверьте, не ревность была причиной, что я не могла их терпеть. Я просто не создана для полигамии. Несколько лет мы сохраняли видимость семьи из-за сына, но потом я убедилась что и этого не нужно. Я очень рада, если он доволен жизнью! Мне просто показалось, что это не совсем так… Как вы думаете, — упорно продолжала она, и в лице ее, в сжатых губах, сразу ставших тонкими, тотчас отразилось это упорство. — Как вы думаете, это не может быть результатом его общения с Меликом? Что Мелик стал за человек?
— Ну-у, — протянул он, подыскивая слова, чтоб убедить ее, — так ведь сразу и не скажешь… Он сейчас, конечно, незаурядная фигура… впрочем, он и всегда, разумеется, был незауряден… Сейчас вокруг него много народу, молодежь его очень слушает. Сам он, — вспомнил Вирхов самое важное, — как бы это сказать… близок к Церкви. Хочет стать священником… Многих, во всяком случае, оттуда знает. Бывает у них.
— Да… — неопределенно сказала она. — Это хорошо. Я бы хотела на него посмотреть теперь, — решила она внезапно. — Я думаю, что многое поняла бы. Поняла, опасен он Льву Владимировичу или нет. У меня есть чутье…