— Эдди просто замечательный, Бет. И ты молодец, это же твое произведение, — заговариваю я, чувствуя, что надо нарушить молчание. Однако во взгляде Бет скорбная ледяная стена.
— Я не уверена, сколько он взял от меня, — произносит она наконец.
— Все самое лучшее, — уверяю я, беру сестру за руку и стискиваю ее.
Она встряхивает головой. Мы разворачиваемся и идем в дом, совсем одни.
Когда она вот такая молчаливая, когда она вот такая бледная и застывшая, как изваяние, я вспоминаю, как она лежала в больнице. Не я ее тогда обнаружила Я только слушала описания Эдди и рисовала эту картину в своем воображении. Она лежала на боку в своей спальне, согнувшись пополам, будто как сидела на кровати, так и соскользнула на пол. Ее лица он не видел, рассказывал Эдди. Его полностью закрывали рассыпавшиеся волосы. Он сказал, что не знает, долго ли простоял в дверях, не решаясь подойти к ней, потому что боялся убрать волосы и увидеть, что они скрывают — его мать или труп матери. Конечно, ему совсем не обязательно было вообще к ней прикасаться. Он мог просто позвонить в «Скорую помощь». Но он был еще совсем ребенком, маленьким мальчиком. Он хотел все уладить сам. Хотел дотронуться до нее — и обнаружить, что она просто крепко уснула, ничего больше. Какое же мужество он должен быть в себе найти, чтобы сделать вот это — подойти и убрать с лица волосы. Я так горжусь им, что даже больно.
Бет приняла большую дозу снотворного, а потом пыталась перерезать вены на запястьях коротким фруктовым ножичком, который я не раз видела у нее прежде, когда, например, она резала банан в мюсли для Эдди. Но, видимо, замешкалась. Она замешкалась, может, потому, что первый разрез — достаточно глубокий, чтобы испугать, но не настолько, чтобы причинить необратимый вред, — оказался куда более болезненным, чем она ожидала. А пока она колебалась и снова собиралась с духом, снотворное попало в кровь, начало действовать, и Бет потеряла сознание. Она неправильно разрезала запястье. Горизонтально, поперек вен и сухожилий, а не вдоль — сегодня любой самоубийца знает, что это более эффективно. Врачи назвали это криком о помощи, а не серьезной попыткой убить себя, но я была уверена, что они ошибаются. Я примчалась в больницу, ждала, пока ей промывали желудок. Напротив меня в коридоре было окно с незадернутыми жалюзи. Мое отражение смотрело на меня. В зеленоватом свете я сама себе показалась мертвой. Гладкие тонкие волосы, вытянутое лицо. Я бросила монеты в автомат, и тот выдал стакан великолепного какао для Эдди. Потом пришел Максвелл и забрал сына.
Когда Бет пришла в сознание, я вошла в палату. Пока я не увидела сестру, то даже не подозревала, что злюсь на нее. Страшно злюсь. Больше, чем когда-либо.
— Как же ты могла? А об Эдди ты подумала? — Таковы были мои первые слова. Вылетит — не поймаешь.
Медсестра с волосами песочного цвета смотрела на меня волком:
— Элизабет нуждается в отдыхе.
Это было сказано непререкаемым тоном, словно она лучше знала мою сестру, чем я. На подбородке у Бет красовался синяк, вокруг глаз и на щеках — лиловые впадины. А я не нуждаюсь? — хотелось ответить мне. Так оскорбило меня то, что сестра хотела меня бросить. То же самое я чувствовала в детстве, когда она убегала с Динни, только сейчас это было намного сильнее. Бет не ответила. Она заплакала, и мое сердце дрогнуло, а гнев мгновенно улизнул в образовавшуюся трещину. Я приподняла ее длинные свалявшиеся волосы и начала потихоньку распутывать колтуны.
Я давным-давно не разговаривала с тетей Мэри, а сама ей практически вообще не звонила. Это все еще трудно, но сейчас я завелась, и меня несет — лиха беда начало. Раз уж я взялась за это, должна разобраться, раскрыть давние тайны. Если не остановлюсь, рано или поздно доберусь до тех, кого ищу. Я чувствую себя не в своей тарелке и ерзаю в кресле, дожидаясь, пока в трубке зазвучит голос Мэри. Она всегда была тихой, как мышка, такой смиренной и невзрачной, что временами мы ее просто не замечали. Розовенькая, с очень светлыми волосами и глазами. Скромная блузочка всегда аккуратно заправлена в юбку. Удивительно было слышать ее крик, а она кричала в голос, орала и завывала, когда пропал Генри. Потом это прекратилось, и она стала еще тише прежнего, как будто израсходовала весь имеющийся у нее запас громких звуков. Голосок у нее тоненький и кажется мягким и непрочным, как намокшая бумажная салфетка.