На Надю смотрели серые без глубины глаза, пугая своей отрешенностью. Ертюхов говорил трудно, разделяя слова большими паузами. Ушел на войну с краткосрочных курсов младших лейтенантов. Ранили, когда Гитлера уже не было в живых и до конца войны оставалось сорок восемь часов.
— Мейссен… фарфоровый завод… Подарили чашку… Храню. Память… За что пострадал…
«Слабое утешение», — подумала доктор и вспомнила, что Кедров был ранен где-то там же.
А маленькая и суетливая мать говорила, мешая сосредоточиться:
— Матушка Надежда, я слыхивала про вашу целительную руку. Из мертвых приводите к жизни, уж пожалейте нас, сирот. Кажинный день богу молюсь, да не приносит сыну избавления. И травами Виссарионовна пользовала, и профессора дорогие лекарства прописывали, а до его головушки не доходит ничего.
Надя рассматривала снимки и видела серебряный чистоты пятнышко на сером фоне мозгового вещества, и пятнышко это от снимка к снимку (по времени) опускалось все ниже и ниже, туда, где проходит глазной нерв. Отложила последний снимок, сделанный совсем недавно в госпитале для инвалидов у Вишнякова, и руки ее сами собой опустились: она была бессильна даже дать совет. Да и вряд ли кто из нейрохирургов захотел бы делать такую сложную операцию. Тут можно было лишь что-то познать, но помочь человеку невозможно. Операция? Угроза полной слепоты, а ведь теперь он все же видит, хотя временами и слепнет. Боль… Ее только на время можно унять… И она выписала болеутоляющее из своих личных запасов — с лекарствами было, как всегда, трудно. Отпустила суетливую мать и равнодушного ко всему после принятой таблетки бывшего лейтенанта Ертюхова. В ушах ее все еще звучали слова матери-хлопотуньи: «Когда полегчает, он ведь корзины плетет. Ладные и пригожие получаются корзинки. Ежели доктору приглянутся…» Неужели не найдется возможности помочь парню? Нашелся бы хоть один смелый специалист. Нет, даже смелый не захочет, как, пожалуй, не захотела бы и она, если бы практиковалась на этом. Тут не было выбора: без помощи медицины или с ее помощью — он все равно останется инвалидом. Но все же она, не откладывая в долгий ящик, заготовила письмо в Москву, в министерство, в котором просила вызвать Ертюхова на консультацию.
Что ни прием, то новые проблемы. Научил ее Кедров накапливать материал, делать обобщения и выводы. Это называется наукой, определяющей направление работы. Теперь ясно вырисовывалась проблема восстановления здоровья инвалидов, постоянного медицинского наблюдения за ними. Манефе поручить новую картотеку?
Едва она закончила прием, прибежала Лизка: Дрожжина просит к телефону. Надя уж знала, что начальство редко вызывает, чтобы сказать спасибо. О благодарностях речи действительно не было, но разговор для Нади оказался все же неожиданным. Домна Кондратьевна сообщила: только что утвердили план работы бюро на сентябрь. В нем есть такой пунктик: «О подготовке к зиме Теплодворской больницы». Докладывает Сурнина. Содокладчик Мигунов.
— Понимаешь, подружка, не хотелось бы мне за тебя краснеть, — призналась секретарь райкома. — Так что уж постарайся. Как дела? Какие закавыки? Только кратко… Уезжаю в колхозы.
Надя ответила: если под закавыками имеются в виду трудности, то Домна Кондратьевна может не волноваться — жаловаться она не намерена. Без трудностей и радости линяют. Но еще раз напоминает — больнице нужен детский врач. Надо в районе искать ставку.
— Не остановлюсь я, Домна Кондратьевна, — оказала Надя, — ни перед чем не остановлюсь. А краснеть за вас мне тоже не хочется.
— Смотри-ка! — В голосе Дрожжиной послышалось обидчивое удивление. — Ты, никак, меня пугаешь? Не ожидала! Вот не ожидала…
— Не сердитесь, Домна Кондратьевна. Коль вы ко мне как к подруге, то я ведь тоже так.
— А подруг-то щадят! — Дрожжина повесила трубку.
Надя повернулась — в кабинете стояла Зоя Петровна.