Надя помолчала, сделала запись. Встала, пряча в карман фонендоскоп.
— Да, конечно, — сказала неопределенно. Помолчала, как бы не решаясь продолжать разговор. Ей-то какое дело, как он живет? Нет, крещенные огнем не могут оставаться равнодушными друг к другу. А он одинок. У него не сложилась жизнь. И сказала: — Но почему не троньте, Сунцов, почему? Разве вы не могли бы спросить меня, как я живу, если бы вам это было интересно?
— А вам интересно? Мы что с вами — близкие родственники?
— Мы фронтовики. Разве не родственники?
— Там — да, были. Ближе родственников. А здесь… здесь все иначе…
— Жизнь не сложилась?
— А у вас сложилась?
«Ну вот и заинтересовался… Значит, все-таки не хочет оставаться один. С ним только прямо, только так».
— Считаю, что да, сложилась. Хотя мучаюсь, может, больше, чем вы, и страданий душевных выдержала не меньше, чем вы.
— Откуда вы знаете о моих страданиях?
— Догадываюсь. Ну, хорошо. Не будем о страданиях. Пусть каждый помнит о них сам. Так, что ли?
Сунцов вернулся в палату злой, с ходу рассказал о разговоре с главным врачом.
— Ишь ты, каждому дозволено в душу лезть, — закончил он.
Рыжебородый сосед, помолчав, спросил:
— А оно-то есть в тебе, что душой зовется? Возятся, как с маленьким, а тебя бы мордой, мордой об жизнь, чтобы протрезвел и понял, каково твое место в ней самой. Видите ли, женщина должна его уговаривать. Ох, Гришка, Гришка…
Сунцов дослушал эти слова — все туда же! — схватил папиросы, покостылял, намереваясь выскочить из палаты, но старик остановил его:
— Присядь, земляк! Только воробьи так прыгают, а человек не воробей.
Сунцов круто повернулся к старику. Бородатый чем-то походил на его отца — хмурые брови и строгость в глазах всегда держали людей чуть на расстоянии, и ни соседи, ни родственники, ни дети не были к нему близки. И бородатый тоже вдруг отдалился от Григория, отчуждился, что ли.
— Прошу! — Сунцов фасонисто сунул ему пачку «Беломора», тот не ожидал такого и чуть растерялся. Но, придя в себя, протянул крупную красную руку:
— Да, тут есть что в губах подержать, а наш «Прибой» соломинкой против обернется.
Бородатый закурил, затянулся, сказал:
— Сладкая, шельма! Спасибо, Гриша! Да… Ну, поговорили с доктором? Ты уж будь аккуратен, не обижай женщину. Плохая специальность — женщин обижать.
— Что вы все сговорились, что ли? — зло бросил Сунцов. — Женщины, женщины! Марии Магдалины! Непорочные девы! Гаже их нет ничего на свете.
— Эх ты, дурак, дурак! По тем, которых ты пробовал, всех не меряй. Да, вот так, — сказал бородач, сминая недокуренную папироску.
Григорий Сунцов хорошо помнил, как уезжал домой, в Россию. Танк его еще оставался в Европе.
Прощание было коротким. Он сел за рычаги и с открытым передним люком пустил машину вдоль автострады. Ветер врывался в люк, теплый ветер далекой и чужой страны, но такой же, как и на Родине, полный запахов земли. Мелькали деревья и дома, слева сверкал Дунай, действительно голубой от безоблачного над ним неба. Внизу краснела черепичными крышами Вена, зеленели сады и парки, и собор святого Стефана колол небо своими острыми шпилями.
Вена, которую Сунцов освобождал от фашистов, стала для него чуть-чуть иной, чем те города, мимо которых он проходил просто так.
Немножко было жалко Вены, когда он еще сюда попадет, жаль было расставаться с машиной, грустно оставлять ребят, но зов Родины сильнее всего, и Григорий был весь во власти этого зова, все остальное было как бы легким опьянением, и оно на самом деле прошло, как только он сел в поезд. В поезде царило одно настроение: домой, домой!
Об этом кричали красные полотнища. Об этом пела медь оркестра: «…а Россия лучше всех…», об этом напевал аккордеон в Гришином вагоне… И сердце пело, чуть хмельное сердце победителя. И все же ко всему этому примешивалась горечь непонятной тревоги. Ломалась жизнь, и все приходилось начинать сызнова.
Но больше всего боязно было подумать… Нет, лучше совсем об этом не думать… Лида ждет его с часу на час, ничего там не случилось. Не было писем? Какие письма, когда он в любой вечер мог постучаться в окошко. Ее дом на краю Поворотной, лесной деревеньки на высоком берегу Великой, окнами на юг, отчего днем окна эти слепли от света.
Но он приедет непременно ночью, почему-то так ему представлялось. Ночью, он знает, ее окна глубоки таинственной темнотой, за которой скрывается что-то еще не распознанное. И если бы он достал в Великорецке лодку и спустился на ней до Поворотной, то еще издалека, как только выплыл из-за поворота, увидел бы мерцающий огонек на крутояре, это ее огонек.