В глазах Дмитрия, взблескивающих в свете костра, Надя увидела мальчишеский восторг. Она представила, как Манефа приходила к нему в госпиталь, и подумала, как о чем-то допустимом: «А что?» Еще долго гомонили инвалиды у костра. Бородач велел разлить по стаканам, встал, заслонив утихающий костер:
— Ну, последнюю, за хозяйку дворца, внимание она нам, калекам, оказала. А мы-то думали, пенсию нам отсчитали — и довольно. Ан, выходит, нет… — Он помолчал, разгладил бороду. — Ну так, чтобы тепло держалось, любилось и рожалось, чтоб никто дом не обходил, а войдя, пустым не уходил. Коль голодный зашел — чтобы поел, а дурак — поумнел. Пошла, родная!
Блеснуло стекло в свете костра. Старик выпил, донные капли выплеснул в костер — водка вспыхнула синеватыми искрами.
К Кедрову подошла Манефа. Она появилась из темноты, точно из-под земли.
— За ваше счастье, Дмитрий Степанович! И за твое, Надя.
— Спасибо! — Кедров поднял стакан, выпил.
Надя последовала за ним, сказала тихо, упавшим голосом:
— Мальчик… Такой красивый… Боюсь за него…
И ушла. Дмитрий и Манефа молча стояли рядом. Инвалиды потянулись к железнодорожной станции. Алексей Долгушин, высоко подпрыгивая на костылях, пошел ночевать к Васе-Казаку.
— Что ж, Дмитрий Степанович, под нашим бочком устроились? Уютно ли? — Хитровато спросила Манефа.
— Уютно, — ответил он. — Вполне. — И подумал: «Под бочком… У чужих саней на запятках, значит. Нет, это и мои сани».
— Надеетесь или как?
— Надеюсь, Манефа. Прекрасная и славная вы девушка…
Манефа трудно вздохнула.
— Ах, Дмитрий Степанович, будет вам, будет. Я ужасная. Как подумаю о себе, так головой в омут хочется. Ну неужели меня нельзя полюбить, а? Ведь можно же…
— Можно, — сказал Кедров. — Обязательно.
Манефа так же внезапно исчезла, как и появилась. Дмитрий затушил костры. Прошел по поляне. Детское отделение, вот оно, кажется, — небольшой домик с узкими и высокими окнами. У крыльца лежала собака. Услышав его шаги, заворчала. Кедров тихо свистнул, собака встала, заворчала громче — чужой…
Он миновал лес, перешел железную дорогу, вышел в поле. Было бело вокруг, морозно и чисто. Небо глубокое, звездное. В звездном сиянии странным белым светом горело поле до самого села.
Рано, ужасно рано пришла ныне зима…
— Послушай, Надежда, — раздался в телефонной трубке голос. Хотя он был простужен и до крайности усталый, Надя все же узнала — Дрожжина. — Послушай, обещание я свое не сдержала, не заехала к тебе. Дела у меня трудные. Могло быть хуже, но уж некуда… Овес из-под снега выгребаем, картошку — тоже. А вот со льном не знаю, что и делать.
— Старики говорят, снег еще растает.
— Дорогая моя, графики не ждут.
— Но графики утверждают люди!
Дрожжина помолчала, снова как бы пожаловалась:
— Корреспондент из Москвы еще подкузьмил. Такой веселый, анекдотики рассказывает, как русские бабы да мужики в печке моются. Я, дура доверчивая, и рассказала ему о нашей обстановке. Комбайны стоят, нет запасных частей, приходится пускать в дело жатки, косы, серпы. Так, мол, надежнее, когда комбайны подводят. А он выставил меня на всесоюзное посмешище, как антимеханизатора. Ну разве не глупо?
Надя читала в газете куцую корреспонденцию Лунина и тогда еще подумала, что тут что-то не так.
— Да, конечно, глупо с его стороны. Да и больно зазря страдать…
— Ну вот, — в трубке послышался вздох облегчения. — Чуть отошло. А то ведь некому пожаловаться.
«Мне ведь тоже», — хотела сказать Надя и поведать, как она переживает за судьбу Вити Усова, в болезни которого не виновата, но никак не отвяжется от чувства вины. Жизнь его все еще в опасности. Но она не сказала об этом. А Дрожжина уже спрашивала, подготовили ли больницу к зиме. Просила Мигунова посмотреть. Может, и на бюро тащить не придется. Надя поделилась, что корпуса с весны будут штукатурить, обшивать снаружи, а к зиме добротно утеплили, застеклили все окна, на днях во все корпуса дадут ток. Дрова еще не вывезены, но за ними дело не станет, заготовлено с избытком.
— А на бюро все же пригласите, — попросила Надя. Она собиралась поговорить вовсе не о подготовке к зиме.
— Ну, коль сама напрашиваешься, пригласим, — развеселилась Дрожжина.
В тот день, когда приехал Мигунов, Зоя Петровна на четыре часа назначила открытое партийное собрание. Снова порошил снег. На стиснутую морозом землю он ложился тихо и ровно, уже ничто не сопротивлялось ему, кроме реки: Великая текла меж белых берегов, свободная от вериг, голубовато-серая, как стальной клинок.