— Мы все совестливые, — отозвался молчавший до сих пор председатель самого дальнего, Переваловского, колхоза Борзуков Михаил Евстигнеевич, лобастый старик, до ушей заросший сивой бородой. — Да ведь из совести костюм не сошьешь, детский корпус не построишь, тем более…
— Тогда договоримся: выделите для детей хлебный фонд. Пусть в школах будут горячие завтраки. А малышам в колхозах молока выдавайте. Хотите — верьте, хотите — нет, я это рассматриваю вроде как фронтовое задание.
— Крупу и картошку я на завтраки выделил, — сказал Бобришин.
— А я и не собираюсь. — Логунов зло взглянул на Бобришина. — Тебе что, ты под защитой у самой Домны, а меня прокурор враз, как ощипанного петуха, — в котел. Замечаю, как он вокруг меня кругами ходит… Но для детей? Неужто и тут что усмотрит?
— С правлением посоветуюсь, — неопределенно пообещал ковшовский председатель Ушаков, мужик хитрый и прижимистый.
Разъехались председатели. Надя одна осталась в кабинете. За окном догорал зимний день. Солнце, красное и огромное, повисло на сучьях трех дубов. Под ними, этими тремя великанами, густо покрытыми бахромой куржака, отчего они стали похожи на тесно прижавшиеся друг к другу огромные стога, присыпанные снегом, вырастал дом с белыми, залубевшими на морозе окнами. С утра до ночи тюкали там топоры. Надя торопила плотников. Ей претило бывать у Дмитрия в его хибаре, под одной, считай, крышей с Виссарионовной, о которой шла по округе худая молва. Не хотелось проживать и у Зои. Ее муж Дементий караулил каждое появление Кедрова, хватал за рукав, уводил на кухню, оттуда тотчас раздавалось звяканье стаканов.
И в то же время, торопя плотников и печников, Надя с ужасом представляла себе пятистенную избу, пустую, необставленную, неухоженную, с остывшей огромной печью, где кисли вчерашние щи. Забытый ею Дмитрий сидит у стола со своими чучелами и дует на красные озябшие руки.
И, увидев сейчас солнце, повисшее на трех дубах, Надя вдруг твердо решила про себя, что она не приспособлена к жизни в таком доме и вовсе не хочет, боится жизни в нем. Как же так получилось, что она не подумала об этом, когда Дарья Долгушина надоумила ее купить избу, а брат Андрей купил? И тогда не подумала, когда инвалиды заложили его, и только теперь, когда Дмитрий, наняв рабочих, доделывает дом, ей все это впервые пришло в голову. И как они будут жить вместе с Кедровым?
Плотников уже не было, Дмитрия она еще застала в сенях, одного. Приладив к стене верстак, он деловито стругал доску. Был он в полюбившейся ему старшинской куртке, в смешной пегой собачьей шапке. Увидев жену, обрадованно улыбнулся припухлыми глазами, шагнул навстречу, шурша стружками, обнял за плечи, прижался губами к холодным волосам на виске.
— А я тебя караулил, — сообщил он тихо, как великую тайну. — Поставил верстак, чтобы видеть поляну. Но уследить, когда ты переходила из корпуса в корпус, не мог, и только Серый выдавал, где ты.
— Да, — сказала она задумчиво и, будто очнувшись, спросила: — Есть хочешь? А то пойдем, я тебя покормлю. У меня целый бидон свежего молока. А хочешь, я собью тебе мороженые сливки? Это очень вкусно.
— Хочу. Именно мороженых сливок. И чувствовать губами, какие они пышные и мягкие, будто речная пена. — Он нагнулся к ней и стал забирать губами ее щеку.
Надя отошла к окну, еще не застекленному, постояла, задумавшись. В своем сером пальто с блестящим, угольно-черным котиковым воротником, в легкой белой шали, чуть простившей ее, она была для него по-новому прекрасна, и сердце его тревожно и радостно сжалось от любви к ней. Она обернулась.
— А правда, странно? — спросила она удивленно.
— Что странно? — удивился и он в свою очередь.
— Сколько дней мы живем вместе?
— Вместе? Еще ни одного!
Она засмеялась, почувствовав вдруг так нужное ей облегчение.
— А я хочу — вместе. Но, знаешь, боюсь этого дома. Он крепок и велик, как тюрьма.
— Не бойся. Это будет самый веселый и добрый дом. В нем зазвучат птичьи голоса, а может быть, и детские…
Надя притихла. Она еще не думала о своих детях, разве что совсем недавно, когда волновалась за Витю Усова. А Митя вот думает. Почему-то в отношении к мужу у нее с самого начала не сложилось настоящей серьезности, считала его моложе себя, хотя он был старше, не принимала всерьез его занятие птицами, не представляла и представить не могла, что он способен влюбиться в другую или какая-то дуреха, вроде Манефы, вдруг влюбится в него. Он, казалось ей, воспринимал мир так непосредственно и просто, что это невольно упрощало те сложности, которые каждый день окружали ее, а горечи и беды вдруг уменьшались в своих размерах. Выходило так, что, когда они оказались вместе, жить ей стало вроде бы легче, проще.