Вася-Казак смутился, и ни жена, и ни муж не взглянули на Манефу. Надя улыбнулась про себя этой молчаливой игре, но тут же нахмурилась, поняв, что это никакая не игра. Ясно, что Лизка не доверяет мужу. А Манефа — бог ты мой! — вся независимость. Лизка повернулась и зашагала той же тропой. Казак бросил в телегу еще охапки две сена, уселся сбоку, спустив ноги чуть не до земли, ловко перебирая в руке вожжи. Женщины уселись позади его, и телега тронулась.
— Но-о! — крикнул Казак и дернул вожжами. Тиша оглянулся, повернув голову вправо, понял, что это всерьез, и прибавил шагу, то и дело кося глазом на хозяина, которого уважал и побаивался.
— Утро-то какое, страсть одна! — сказала Манефа, снимая косынку. Ветерок рассыпал ее золотые волосы.
— Не утро — утречко, — отозвался Казак и снова дернул вожжами. — Н-но!
Надя тоже хотела присоединиться к мнению об утре, но настойчивая мысль отвлекла ее. А мысль эта была о том, что уже вторую дорогу она торит из четырех дорог, которыми связана больница с внешним миром. Приехала по одной из них, «прибегу и выбегу», как ее, оказывается, прозвали шутники, а теперь вот держит путь по второй, «рабочей», или, как еще ее зовут, трясогузке. Поедешь по ней — всю тебя измолотит на ухабах, пешком пойдешь — попетляешь берегом реки. А название у реки громкое и звонкое — Великая. Дорога обогнула больничный городок и пошла под гору, к реке. Осыпи желтого песка с повисшими над дорогой корневищами сосен заслонили свет, и Наде почудилось, что они въехали в тоннель. Где-то впереди глухо шумела вода. Запахло сыростью, замшелыми камнями переката.
— А нашу реку, доктор, зовут еще Святой, — заговорил Казак. — В прежние времена сюда паломники шли живой водой окропиться, немощи и недуги свои оставить. Ныне паломники забыли сюда дорогу: кто-то из заезжих туристов стащил в здешней церквушке знаменитую и древнюю икону Николы-угодника. Вот и пошел слух: сбежал святой, бросил богом забытый край. И потеряла река свою святость.
Дорога повернула вправо, и взору открылась река. Вот она, Великая! Серповидная излучина концами дуги слева и справа упиралась в лесистый берег, и казалось, что река ниоткуда не вытекала и никуда не течет. Если над водой, матово-темной и глухой, еще витали тени, лишь где-то, в самой вершине серпа, качался солнечный блик, то луга под утренним солнцем странно белели, будто покрытые снегом. Это не было блеском росы или белизной опустошенной покосом земли — трава еще стояла во весь рост, это было обманчивой игрой утреннего света, когда лучи солнца еще не отжали из воздуха влагу и над землей еще не заструилось жаркое марево. Казак сказал:
— Слепые луга…
— Ну погоняй, что ли! — прикрикнула Манефа на Казака. — Твой Тиша, как и ты, готов разлечься на дороге. Созерцатели!
Казак беспрекословно подчинился не такому уж вежливому замечанию Манефы, зачмокал губами, но видимого результата не добился. Тиша полз, как и прежде, должно быть, уже знал все команды своего хозяина. Колеса громыхали по бревенчатому поперечному настилу, и это была настоящая трясогузка.
Наде знакомы были такие дороги. Да что там такие — во много крат хуже. То были дороги, вдрызг раздавленные танками, артиллерией, грузовиками, развороченные бомбами, сотни километров фронтовой осенней или весенней непроезжести. А тут всего-то ничего — семь километров.
— Споем, что ли? — предложил Казак, когда телега мягко покатила по луговой, плохо наезженной дороге, а Тиша затрусил, как заправская лошадь. И конечно, Казак запел «Едут, едут по Берлину наши казаки». Потом Манефа — «Синий платочек». Голос ее низкий, с хрипотцой звучал грустно. И грусть эта никак не вязалась с ее размашистым характером. Что же в ней есть, в этой девушке? Поди отгадай, а отгадать надо. Не отгадаешь людей — не построишь коллектив. Мысль вроде примитивная, как дважды два четыре, но попробуй обойдись без нее…
— Надежда Игнатьевна, запевайте и вы, — предложил Казак. — Вашу любимую.
— Любимую? — Надя задумчиво посмотрела на Васю, потом остановила взгляд на Манефе, и глаза ее вдруг повлажнели, вспыхнули тревожно.
— Да я не умею петь, — глухо сказала она. — Так иной раз хочется и запою уже, а услышу, что фальшивлю, — расстроюсь, хоть плачь.
— Ну что-нибудь… — канючила Манефа.
— Вот право… Ладно, я прочитаю стихи. Хотите? Только, чур, не скажу чьи. Отгадайте. — И, повернувшись к своим спутникам, Надя как бы про себя начала: