— И мы думали о солдатах… — Бобришин помолчал. — Ладно, не будем об этом, Что нужно для детей?
— Питание. А лечение я беру на себя.
— Пи-та-ние… — протянул он. — Легко сказать… А где взять? — Он отошел к окну, потрогал запыленные листья герани, открыл створки.
— Создайте фонд для детей.
— Фонд! Урожай уже учтен, на корню, так называемый биологический. А вырастет, надо будет отдать. Да вы ведь и понимаете: фашистов побили, так неужто победители не смогут купить в магазине буханку? Без карточек…
«Да, все верно, — подумала Надя. — Все, все! Так и в войну жили, самоотрекаясь. Но за детей никого нельзя простить».
— Так неужто будем все смотреть и молчать? Сложим руки и… — Надя не находила слов.
Он стоял перед окном, за которым угасал летний вечер. Шло стадо с выгона, мычали коровы. Наносило запахом свежего навоза и молока.
— Сена́ нынче хорошие, скота поприбавим. Молоко будет… Ясли бы, детский садик сделать, тогда бы и фонды можно отвоевать. Но денег нет.
— Но неужели ничего нельзя сделать?
— Подумаем… — Он повернулся, и в глазах его она не увидела прежней жалости к ней. И, словно обрадовавшись открытию, он сказал: — А выходит, правильно начинаете… Дошло до меня.
— Спасибо! — Так ждала она именно этих слов, как будто они снимали все ее сомнения и разрешали все. — А теперь покажите руку. Не могу ли быть полезной? Возьму долечу…
— Я свою норму в госпиталях отлежал, доктор, — вздохнул Бобришин. — До конца жизни.
— Давайте, давайте. Покажите пример. Чтобы за вами все пошли к нам. Весь колхоз. Ну-ну, снимайте гимнастерку.
Левая рука у Бобришина висела и была короче, она высохла, и вид у нее был жалкий. Большая мышца плеча почти начисто отсутствовала. Ложный локтевой сустав. Надя отшатнулась: рука ей была знакома. Она видела это сама или читала описание чьей-то операции? Но чьей? Нет, не может быть, Так не бывает… Нет, нет…
— Что с вами? Не нравится моя рука? Она мне самому не нравится, да что поделаешь. Одна молоденькая докторша чуть было совсем не отхватила.
«Одна молоденькая… Это я…»
— Под Москвой? — спросила она, все еще не веря себе.
— Да, в сорок первом.
— Значит, кости не срослись? А я думала, срастутся. Можно бы обломки поставить под удобным углом.
Теперь отшатнулся уже Бобришин.
— Так это были вы? Вы меня узнали?
— Нет, я узнала руку… Хотя что-то знакомое в лице и глазах показалось мне. Вы тогда смотрели на меня почему-то с жалостью.
Ей вспомнился тот день, и эта рука, и ожившие сосуды, когда сняли жгут, и потеплевшая кисть, и могучий ток крови по артерии, и удаление разбитого сустава. И разговор с командующим фронтом. Она тогда так устала, что Жогин вынужден был помочь ей закончить операцию. «Жогин, Жогин… Как все было хорошо, когда ты был рядом, и как скоро все поломалось», — подумала она и, чтобы отвлечься от воспоминаний, спросила:
— А потом-то как было?
— Потом… Еще пять раз хотели ампутировать, но в память о вас я не дал.
— Да, в таком виде она мешает.
— Своя все же. Нет, не дам, пусть умирает со мной вместе.
Надя успокоила: можно срастить кости, и не будет ложного сустава. Станет удобнее и безболезненнее.
— Доживу так… — упрямо сказал Бобришин. — Одеваться?
— Одевайтесь. Но меня навестите. И не откладывайте. Буду рада, как родному, поверьте. Мне так дорого стоила та операция… Очень дорого.
Бобришин оделся, взял со шкафа фуражку и бумаги и, направившись к выходу, спросил:
— Так вы всерьез еще работать собираетесь? Тогда я людей поагитирую, чтобы поскорее к вам пришли. Завтра — горячий день. — Он хотел было уйти, но в дверях обернулся, спросил, какое у доктора к нему еще дело. — А вот у меня есть. — Он виновато улыбнулся. — Подумал, вдруг вам понадобится…
— Что же? — удивилась Надя.
— Не что, а кто! — многозначительно сказал он. — Щенка у меня не возьмете?
— Щенка? — Надя удивилась еще больше. Смеется он, что ли?
— Один щенок у меня остался. Такой славный. Мать — верная собака. Чистой породы. Лайка. Четверо было. Троих взяли, а этого хоть в омут. А? Я его вам с удовольствием подарю в память о том годе. Люблю собак.
Надя засмеялась и смеялась долго, по-детски всхлипывая. Может, это от длительного внутреннего напряжения, получившего наконец разрядку, может, просто радовалась его открытости и бесхитростности.
— Ладно, возьму, — проговорила она, хотя и не знала, зачем ей собака, да еще такая маленькая. — Как хоть звать-то?
Бобришин с явным облегчением сказал: