— А прозвище у меня было? — доверительно спросила она, подходя, усаживая его на скамейку и садясь рядом.
— Было, а как же…
— Интересно! Какое? Дело прошлое. Я не обижусь.
— А не на кого сердиться. — Он засмеялся, тряхнул головой. Пятерней собрал и пригладил рассыпавшиеся светлые волосы. — Война была долгая, кто первый сказал — ищи-свищи. Передавалось из поколения в поколение, если так можно сказать…
— Так какое же?
— Недотрога!
— Почему? Вот странно! — искренне удивилась Надя.
Кедров помолчал, положил ногу на ногу — раненая голень отекала, ее ломило — и рассказал осторожно, на этот раз действительно боясь обидеть, о растении, которое называется недотрогой. Прикоснись к нему — цветок закроется.
— Ребята говаривали: лучше вам не признаваться в чувствах. Замкнетесь, возненавидите. Верно это?
Надя вздохнула и погрустнела сразу.
— Эх, Дмитрий Степанович, дорогой капитан… — Она глубоко, сожалеюще вздохнула. — Да кто в нас, госпитальных, не влюблялся? Сколько месяцев, а то и лет женщину вблизи не видели. А тут еще руки все время его касаются, в глазах видит участие. Ведь так?
«Урок для меня. Сразу все поставила на место», — подумал Кедров и не ответил. А Надя вроде и не заметила этой заминки, спросила о матери. Узнав, что жива, потребовала рассказать о симптомах болезни, как чувствует себя сейчас. Слушая, то и дело произносила: «Пережить такое горе… Такое потрясение… Ваш приезд спас ее… Странная улыбка… Пока что за пределами медицины… Наука не знает…»
Вставая, она сказала:
— Ну что ж, вы меня обрадовали, Дмитрий Степанович. Пишут многие — приехал первый. Лиза мне доложила… Через час я хотела бы посмотреть вашу ногу.
Как перекоротать этот час? Лучше или хуже то, что он не сказал, не мог сказать о цели своего приезда? Где же главное из того, что он увидел и услышал? Услышал: «Да кто в нас, госпитальных, не влюблялся?» Значит, и его любовь она взвешивает на этих же весах! Но ведь сказала же: «Пишут многие — приехал первый…» А что увидел? Встрече вроде обрадовалась. Разговор о чувствах? Погрустнела… Вздох тяжелый, вздох невозвратной потери. И это искреннее удивление прозвищу… Значит, она не считает себя такой. И на самом деле душа ее закрыта наглухо, как и раньше. Или что-то все же изменилось в ней? Да, изменилось. Лицо загорело, смягчились его черты. Проступило то, что называется женственностью — не понятая никем женская тайна. А военная форма, эта рабочая одежда солдата и маршала… Не огрубляет ли она ее? Не противоречит ли тому новому, что появилось в ее лице? Нисколько! Она как бы подчеркивает это новое. И эта прическа идет ей — короткая стрижка. И белая прядь даже. Из серых обеспокоенных глаз ушло постоянное напряжение.
Кедров шел лесом. Уже знакомые ему тропинки, деревья и кусты: в лесу память не надо подстегивать, она сама выбирает, что оставить и чем пренебречь. У него уже есть тут три знакомых гнезда, за которыми можно понаблюдать, три открытых им птичьих дома, где свершается таинство продолжения жизни. Одно гнездо он нашел неподалеку от конюшни, на кусте жимолости. Утром он видел четыре серых комочка. Птенцы высовывались из гнезда, оглядывали незнакомый, пугающий и манящий зеленый мир. Они уже не были теми желторотиками, которые только и знают, что выпрашивать пищу. «Скоро слетят», — подумал тогда Дмитрий, следя, как чечевица села на гнездо; она, казалось, пыталась растолкать своих глупышей, но ни один из них не захотел покинуть теплого места. Прилетел отец с пищей в клюве. Он стал летать вокруг гнезда, садился то выше, то ниже, тревожно и призывно кричал, вызывая свое чадо. Но чадо лишь пищало в ответ.
Гнездо опустело. Пух и травинки в лотке уже остыли. Дмитрий потрогал их рукой. Постоял над пустым гнездом с досадным чувствам несбывшейся надежды. Сквозь кусты волчьей ягоды пробрался к высокому берегу реки. Сел на жесткий сухой мох. Внизу шумела вода, горным потоком срываясь с наливных колес мельницы. Круглая голубая чаша подмельничного омута в зеленых берегах ивы и ольхи. Разве не восполнит несостоявшаяся встреча то, что он открыл тут за эти два дня? Никто не отберет у него ни этой мельницы, ни старицы выше нее по течению, ни порушенной Вороньей запруды, ни осушенных болот у Бобришина Угора, ни вырубок под селом Ковши. Все как будто специально сделано для него — ландшафт, где на каких-то двадцати километрах при длительном и умном наблюдении можно открыть то, что еще никто не знает. Но зачем все это, если встреча, которой он хотел, не состоялась?
«А на что ты надеялся? — возразил он себе. — Ждал, тебе откроются объятья?.. По какому случаю, скажи на милость?»