Гоги опять вешает гитару на куст, опять берет Манефу за плечи и чувствует, как она вся сжимается от его прикосновения. А Манефе так приятно это, как никогда не была приятна ничья мужская рука. В груди спотыкается дыхание, она хочет глотнуть воздуха и не может, не может и выдохнуть. В эту минуту можно умереть, потому что голова начинает кружиться и сил уже никаких нет, чтобы стоять на ногах.
«Уймись, уймись, пока сама не уймешься, все так будет…»
— Манефа, ты веришь мне?
— Нет, — говорит она.
— Зачем не веришь?
— Я никому не верю.
— А как так можно жить?
— Нельзя, но живу. Спокойной ночи, Гоги!
— Ты уже уходишь? Зачем так рано?
— Ты завтра чуть свет едешь с Надеждой Игнатьевной по участку.
— Откуда ты знаешь?
Манефа молчит: она не хотела выдавать себя, не хотела, чтобы он знал, что она ревнует его к Наде. Вот уже неделю они катаются в пролетке по участку, и Надежда Игнатьевна ни разу не пригласила Манефу с собой. А раньше они друг без друга не обходились.
Оба молчат. Гоги берет ее руку, сжимает.
— Надежда — хороший доктор. Только зачем она такая строгая, вроде и не женщина? Женщина должна быть, как ты. Завтра я скажу, что мне надо в больницу, и мы вернемся рано-рано, пойдем на мельницу и будем слушать, как шумит вода. Хорошо слушать, как шумит вода. Она много-много рассказать может. У нее такой язык, как у ветра, как у метели, как у горного голубя, который воркует на скале. Ты не слышала, как воркует горный голубь?
Она не отвечает: где ей слышать? Глупый же вопрос! И она говорит:
— Какая разница, дикий или не дикий. Все они одинаковы… Зачем ты хочешь разыграть из меня дурочку?
Нет, он не хочет ее разыгрывать, просто он хочет, чтобы она чуть-чуть верила ему. Гоги не избалованный человек, не как другие ребята, которые говорят девушкам что угодно, лишь бы забить им голову. Но Манефа не верит ему, хотя он и не думает ее обманывать. Может, потому и не верит, что он слишком сильно хочет, чтобы она поверила? Она ведь отчаянная, а почему никак к ней нельзя подступиться?
Они распрощались.
Манефа, не зажигая огня, легла спать в платье, лишь сбросив туфли, мокрые от росы. Как и вчера, ей казалось, что она все делала не так, как надо, и что это последняя встреча с Гоги. Почему он должен тратить на нее время, если она поцеловать себя не дает, не хочет, чтобы он обнимал ее? Что-то мешает ей быть самой собой, как раньше… С ним было бы лучше, чем было с другими, он никогда не приходил к ней пьяным, не ломал ей руки, не обзывал последними словами, если она отталкивала его, как обзывает ее Сунцов.
И с тяжелым чувством, что она навсегда потеряла Гоги, Манефа забылась зыбким сном.
А Гоги Вачадзе, веселый и беззаботный Гоги, не позволил себе слоняться под ее окном, а ушел к мельнице по дремучему ущелью дороги и долго еще сидел на мосту, слушая шум падающей со стлани воды.
Сунцов стоял перед ней в своем неизменном ватнике, хотя полуденное солнце пекло — Манефа чувствовала, как ей жжет шею. Она знала, ватник нужен Сунцову, чтобы защититься от мазута, солярки, мелкой, как дресва, полевой пыли. Раньше, когда она еще не знала Гоги, эта обреченность Сунцова на вечный ватник не бросалась ей в глаза. Теперь же это покоробило и оскорбило ее.
— Ты бы хоть ватник сменил. Бог знает, чем от него пахнет. И тело совсем не дышит, — сказала она, вовсе не чувствуя ела к нему, хотя тот и глядел на нее волком.
— Пахнет! Учуяла! Раньше не чуяла. Миловала…
— Раньше… Что было, Гриша, то сплыло.
— Чистенького завела!
— Каждый заводит себе того, кого может.
— Выбора не было?
— Не было, — призналась она.
— А теперь есть?
— А теперь есть.
— Уедет, бросит. Опять нам подбирать.
Ей хотелось ударить его по щеке со следами мазутных пальцев, плюнуть в лицо, туда, где близко сходятся его крупные, в вечной пыли, брови, или хотя бы хлестнуть словом, которых она знала вдосталь и могла бы наказать не хуже, чем плевком. Но как ни хотела его возненавидеть, она не могла вызвать в себе это чувство и, безоружная, стояла перед ним.
— Подбирать не придется, — сказала она, готовая заплакать, и подумала, что, может быть, все так и будет, как он говорит. Может, никуда ей не деться от этого ватника, от железных рук Григория, одно прикосновение которых оставляет на теле синяки, от его железного упорства, против которого она устоять не может.
Видя, как она колеблется, он просительно проговорил:
— Ну пойдем, что ли? Посидим на копешке. Тут у меня закуска и вот, — он тряхнул полой ватника, и она услышала, как в кармане у него забулькала бутылка. Бывало, раньше он вот так же поджидал ее на этом самом месте и они шли, не требуя большего друг от друга. Трезвый, он был сговорчив и даже робок, нежил ее, гладил мазутными пальцами ее прекрасные золотые волосы, заглядывал в синие глаза, искал в них какого-то ответа. Но пьяный был несносен и груб, ревнив и злобен и все хотел выпытать, с кем она жила до него и кто ее провожал в прошлое воскресенье из клуба, когда бригадир не отпустил его с пашни — сам, гадюка, потащился к вдовушке. И все свои обиды Сунцов вымещал на девушке, мучил, не отпускал часами.