— Сделаю, — пообещал полковник. — Оставьте мне адрес. Ваш диагноз для меня важен. — И оживился: — Хотел видеть вас у себя, Надежда Игнатьевна, да не углядел, когда вы укатили… — Одышка не дала ему договорить. Он тяжело поднялся и протянул ей руку.
Надя зашла к брату. Андрей был то ли озабочен чем-то, то ли расстроен. Попрощались сдержанно. И хотя Надя ни слова не сказала о Кедрове, Андрей, провожая ее до калитки, сказал:
— Ладно, сообщу, когда появится. Сам сопровожу в госпиталь.
— Это дело твое! — упрямясь, ответила она.
— Ну ты человек! — Брат удрученно покачал головой. — Потепли свое сердце, потепли!
Она не ответила брату. Что могла ответить?
Возвращаясь в Теплые Дворики, чувствовала себя, как никогда, одинокой. За окном вагона сваливалась назад темная зелень ельников. Будто из белого камня, всплесками высекались березняки. Восковые оконца полей спелой ржи обдавали мир теплом. Но все это не радовало ее, не входило в душу. В такт вагонным колесам надоедливо звучало:
Вот ведь привязались слова. Куда бы от них деться?
До Теплых Двориков она не доехала — сошла в Великорецке с намерением встретиться с Дрожжиной, рассказать о своей незадаче и просить помощи.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Доктор Гоги нравился Манефе. Он нравился ей своим веселым нравом и тем, как он забавно говорил по-русски: все слова были вроде бы правильными и в то же время неправильными, так что больные не всегда понимали его. В таких случаях Гоги возмущался: «Я вам русским языком говорю!» Манефа от души смеялась, как он искренне произносил эти слова. Он нравился ей своей щепетильной опрятностью: лицо всегда выбрито до синевы, курчавые волосы расчесаны и блестят. Рубашка у него всегда белоснежная, а к лаковым туфлям, кажется, не приставала грязь. Дважды они вместе ездили по участку. Какой короткой казалась для нее дорога. Смешно и весело Гоги рассказывал о себе, всегда он выглядел неудачником, и Манефа жалела его, как обиженного ребенка. Она переживала и тогда, когда люди в деревнях, особенно женщины, не шли к нему на прием, боялись «порчи» от его глаза, звали цыганом. И только увещевания Манефы, слезные ее уверения, что не злодей доктор Гоги, а, как и мы все, одной с нами веры, убеждали людей. Манефе хотелось осмыслить свою жизнь. Ей хотелось быть чистой, порядочной, чтобы ее любили так же, как любит она, чтобы на руках несли до постели, а не клали где попадя в пьяной невоздержанной страсти. Впервые она подумала о мужчине как о своем муже.
Им и мог быть только Гоги, доктор Гоги. Правда, во время поездок Гоги не раз говорил ей о любви, говорил страстно, безумно, и ему нельзя было не верить, и она, плача от удивительного состояния души, какой-то возвышенной нежности, верила ему. Единственное, что хотела она услышать от него, но так и не услышала, — это заветное слово «жена». Он не обронил его ни до того, когда они были еще далеки друг от друга, ни после того, как он стал для нее самым близким — можно сказать, мужем. Случилось это в лесу, когда они возвращались из поездки. Он был неотступным и грубым. Целовал зло, она отталкивала его, плакала горько и потерянно.
— Ты груб… Не жалеешь меня… Не любишь…
Он вскочил, отвернулся. Она видела, как он дрожал, очищая зазелененные травой, помятые, но все еще аккуратные черные брюки.
— Ты шлюха! — услышала она странно гортанный его голос, будто у большой хищной птицы.
Манефа села. Она не верила своим ушам.
— Повтори! Ну посмей только! — закричала она в отчаянии.
— Шлюха! Таскалась с Сунцовым… Я думал, он врал. Нарочно врал…
Манефа встала, шатаясь. Примятая лесная трава не распрямилась, и место, где они лежали, странно белело среди сочной лесной травы. Пошла через лес.
Над Великой, над бескрайними лесами сияло вечернее солнце. Дурманяще пахли цветы на опушке. Из леса наносило неистребимым для той поры ароматом земляники. Неистово кричала кукушка, точно торопилась кому-то отсчитать положенное. Все это жило как бы отдельно друг от друга и не складывалось для Манефы в многоголосый и многоцветный мир.
Она вернулась в больничный городок ночью. Гоги сидел на скамейке возле ее дома. Он был, как всегда, в черной паре: в белой рубашке с отложным воротником, будто где-то у себя в Тбилиси или в Москве, а не в лесу, где люди не привыкли по траве ходить в лаковых ботинках.