Выбрать главу

А ещё мальчишки во дворе на меня бранятся, говорят, что я воровка и крысиное отродье, девчонки сторонятся, словно я в чём-то перед ними виновата. Не верю я в то, что о тебе соседи болтают. Ведь ты не мог сделать этого? Правда?

А недавно приходили какие-то два дяди. Кричали на маму и требовали у неё денег и ещё вернуть что-то. А что, я не поняла. Иначе, говорили, нам какие-то там кранты будут.

Что делать, дедушка? И как жить нам с мамой дальше? Ждём в гости того дедушку, что в Америке. Только бы поскорей приезжал, да не умер, как бабушка.

Ну, вот и все новости.

Целую.

Любящая тебя твоя внучка Сашенька».

Письмо это не дошло до адресата. Сокамерники нашли его утром уже мертвым.

Нашли там, где и оставили вечером. Так что передавать Сашенькино послание оказалось некому.

Лицо его было обезображено гримасой, в которой виделся прежде всего крысиный оскал перед тем, как ей, этой серой бестии, атаковать.

Кто в тот смертный миг стоял перед ним – посланцы Бога, или же Сатаны – теперь уже не имеет значения. Главное, что жизнь его на земле этой была завершена. И завершена так, как ей того и следовало – и по закону и по совести, и по справедливости: в тёмной сырой камере – возле параши.

И Бог с ней – с этой его исповедью.

СЛЕПОЙ В ЖЕНСКОЙ БАНЕ,

или ИСТОРИЯ ОДНОЙ КОМАНДИРОВКИ

В женский помывочный день в баню попросился слепой. Это был ладно скроенный парень, годков около тридцати, в стоптанных кирзовых сапогах, в старенькой запылённой гимнастёрке с двумя орденскими планками на груди и котомкой за плечами, в гражданских брюках – с опалённым лицом и неподвижным, безжизненным, взглядом. В те послевоенные годы подобного вида калеки были не вновь, а этот, обращая на себя внимание, как-то сразу вызывал сострадание.

Раньше здесь его никто не видел. И никто не видел, как он появился на этом таёжном полустанке, населенье которого едва насчитывало четыре десятка дворов: старики да бабы, и вдовицы. Все в основном – путевые рабочие, лихо вколачивающие костыли в пропитанные креозотом шпалы да двигающие при рихтовке пути многотонные стальные рельсовые плети не хуже любого гожего для такой работы дюжего мужика. И ещё проживала здесь немногочисленная всякого там иного рода железнодорожная обслуга – из числа неспособных к тяжёлому путейскому труду пенсионеров. В общем, это притулившееся к стальной магистрали селеньице трудно было назвать полустанком. Скорее всего – разъездом, где останавливался всего пару раз в неделю, и то по выходным да праздничным дням, пассажирский поезд местного значения – прототип нынешних электричек, составленный из двух допотопных плацкартных вагонов; и ещё – дымные товарняки, пропускавшие вперёд скорые – цельнометаллические пассажирские составы, которые тащили за собой отживающие свой век шумные паровые торопыги, да – суетливо проскакивавшая туда-сюда в так называемые технологические окна грузовая мотодрезина.

Так что абсолютно непонятно было, как сюда он попал, в этакую глухомань, и откуда взялся, этот горемыка, и к тому же ещё, видимо, один – без семьи и близких ему людей, где и здоровому-то человеку в одиночку выжить непросто?

И почему, собственно, не в мужской, урочный, помывочный день он пришёл в баню?

На все эти вопросы вряд ли у кого из местных были ответы, разве что на последний из них: ну пришёл и пришёл – что тут гадать.

И был он, этот горемыка, такой уж больно жалкий да занехаенный, что сердобольная банщица Василиса призадумалась, сразу не сообразив, что ответить ему по существу, кроме как: мол… дескать, куда тебе там. Там ведь женщины!

– Ну и что? – ответил ей слепой. – Что меня стыдиться, я ведь ничего не вижу. Пристроишь где-нибудь в уголочке, а я срам свой полотенцем прикрою. Мне и простирнуть кое-что надо. Я быстро. Я сам всё умею – не затрудню и не обеспокою.

– А ты, чей-то будешь? – смекнула наконец Василиса задать вполне естественный в этой ситуации вопрос.