— А вот и я! Извини, если что… Можно? — спросил он, не двигаясь с места, хотя Николай отступил, пропуская гостя. — Сделаем одну, а? Только одну, за Надежду Ивановну… Идет?
— Проходи, — сказал Николай, глядя своими пустыми глазами в остекленевшие глаза Костюгова, но снизу уже топали, пыхтели, уже кричали, взбегая по лестнице:
— Назад, Костюгов!
— Кончай, ты что обещал?!
И даже:
— Стой, сукин сын, ни с места!
— Одну только рюмочку, мужики, одну! — взмолился Костюгов, почему-то не решаясь нырнуть в квартиру, и тут настигли его, схватили за руки, поволокли вниз раздосадованные сослуживцы — арестованный Костюгов изворачивался и вопил своим приставам:
— Мужики! Братцы! Юрий Николаевич, Саня, только одну! Последнюю, Саня, за здоровье Надежды Ивановны и точка, завязываем, мужики! Саня!
— Молчи, идиот! — ответствовал, должно быть, Саня, а на пороге вместо Костюгова возник взъерошенный парень с двумя шапками в руках, прижал обе к груди и стал извиняться за сотоварища.
— Все нормально. Все нормально, — повторял Николай каким-то не своим, смурным голосом.
— А что такое, что случилось? — заволновались у него за спиной; Николай захлопнул дверь, обернулся к Сапрыкину и Толику Шварцу, бывшему своему однокласснику, и тем же новым, не совсем своим голосом произнес:
— Ничего, все нормально, ребята шапку забыли.
Сапрыкин булькнул горлом, развернулся и пошел по коридору обратно в большую комнату, а Толик Шварц повел Николая на кухню, куда набилась, чуть ли не в два этажа, молодежь: вся Николаева команда, в основном парни, плюс Натальины девицы-волшебницы. Образовалась гремучая смесь, компоненты которой в сплошном дыму активно реагировали друг с другом. Николая уважили, посадили на табуретку, с которой вспорхнули Егор и Зойка, выпили с ним за маму, потом — потом оставили, слава богу, в покое, возобновили прерванный треп; Николай, оказавшись среди своих, благополучно выпал в осадок. Голову стягивало горячим тяжелым обручем, в теле стоял сплошной стон, лом, звон; вдобавок ко всему, сообразил Николай, он просто-напросто жестоко устал. А гремучая смесь вокруг опять пошла реагировать: кому-то некуда было положить руку, разве что на плечо соседке, кому-то облили водкой единственное приличное платье и подол платья затрепетал, приоткрывая очень даже приличные ножки, а водку здесь доставали не посредством Сапрыкина, а из холодильника, по-свойски. И вся эта разгорающаяся возня, вся эта, никакими смертями необоримая, молодая охота к жизни перла и перла, взбухала на водке, набирала обороты, чем-то напоминая Николаю отъезжающий куда-то в ночь и в сторону поезд — маму проехали, оставили одну в мерзлой земле и ехали себе с песнями дальше. Даже его, бродягу, пригрели в своем купе.
Он встал и пошел.
— Ты куда, Калмык?
— Пойду прилягу, умаялся. А вы бы шли в большую комнату, там только свои остались. И закуски навалом, — говорил он, пробираясь по ногам вон из кухни.
Бабушка во сне постанывала и посвистывала. Он опустился в кресло подле дивана, закрыл глаза и в полыхнувшем свете увидел длиннорукого санитара, по-медвежьи… «Ни фига, — сказал он, открывая глаза. — Этот номер не пройдет, паря». Комната, заставленная лишней мебелью, опрокидывалась плавно, вроде кузова самосвала, а то начинала воздушно оборачиваться вокруг оси, будто подвешенная. «Но это водка, — подумал он. — Это нормально».
За дверью, в коридоре, послышались шепотки, топот, скрип половиц — ребята из кухни перебирались в большую комнату. Потом дверь открылась, вошла Наталья.
— Спишь? — спросила она шепотом.
— Нет.
Она присела на подлокотник кресла, прислушалась к сиплому, тяжкому дыханию бабушки.
— Умаялась, бедная… Ты в порядке? Ты просто хочешь побыть один, да?
Он кивнул.
— Ладно, — согласилась она, наклонилась и поцеловала его долгим влажным Натальиным поцелуем, когда-то моментально вышибавшим все пробки в юноше Калмыкове. Поцелуй был, как полет камня, брошенного в глубокий колодец, с очень дальним, нездешним всплеском из прошлой жизни. Николай, прижатый к спинке кресла, сидел в продолжение полета недвижно и безучастно, и руки его лежали как лежали, бессильно и неподвижно.