«Широким проспектом шагаю…»
Троллейбусная «девятка» уже довезла Наташу от Партизанского проспекта к вокзалу, а Валентина Ильинична и французские гости все еще продолжали свою прогулку, внимая умиротворенной прелести наступающего вечера. Справа зеркально отражал солнечные лучи мраморный фасад Дворца, а рядом, в уютном магазинчике, они пили прохладные соки: Генриетта — яблочно-клубничный, Валентина Ильинична и Марсель — березовый, как тот, партизанский, что розоватой пеной слезился по свежим шрамам черно-белых стволов в блокаду, у озера Палик.
Стакан яблочно-клубничного сока… Стакан березового сока… Всего лишь вкусовая разница, казалось бы, но Генриетта отметила про себя, как на лицах Валентины Ильиничны и Марселя появилась отрешенность. В их согласном молчании угадывались какие-то хрупкие, но вместе с тем прочные связи, которые соединяли этих непохожих людей узами братства и взаимопонимания. Это братство по оружию родилось в них менее чем за год совместной партизанской борьбы и все последующие десятилетия помогало оберегать себя в обыденной жизни от всего того, что унижает в человеке — человека.
Теплота человеческих связей… Здесь, на земле Белоруссии, она появилась в Генриетте сразу и стала естественной, как дыхание. Но в отношениях с Деминым и всеми, с кем довелось встречаться, Генриетта постоянно чувствовала неполноту, а порой и острую нехватку взаимопонимания; стремилась к нему в каждой встрече, в каждом разговоре и радовалась, найдя, наконец, это взаимопонимание. Да только потом оно, поманив, ускользало снова, и Генриетта ощущала себя где-то в стороне, на отшибе, и тогда с особым напряжением прислушивалась к интонациям незнакомого разговора, по жестам, выражению лиц пыталась понять собеседников. И надеялась, что те потом обязательно поймут и воспримут ее, как всей душой, безоговорочно и неоглядно, воспринимали они Марселя.
Сама того не понимая, Генриетта желала невозможного: на свои отношения, свои чувства она получала ответную доброжелательность. Но не более — для большего требовалось быть единомышленником и товарищем по борьбе.
Допив березовый сок, Валентина Ильинична ласково поглядела на Марселя и протяжно, с удовольствием вымолвила:
— Живо-ой… От болотного черта в рогатой каске ну просто чудом каким-то ушел! Везучий ты, как мой Иван. А я, когда возвернулась к жизни после той блокады Паликских болот, по радио услыхала об освобождении Парижа. Надо бы радоваться, а я в слезы — жалко было тебя, что не дожил до своего счастливого часа. Иван меня успокаивал, а у самого в глазах тоже слезы. Потом, как через столько годов узнал, что ты живой, совсем на радостях заплакал…
И тут Генриетта поняла еще одну, пожалуй, главную причину того взаимопонимания, что с легкостью, будто само по себе складывалось у Марселя со всеми теми, с кем доводилось им здесь встречаться. Это Память. Своя и общая на всех, больная, как оголенный нерв, Память соединила Марселя с Деминым и с комиссаром Зубко, с павшими и живыми партизанами, с водителем Колей, с продавщицами книжного магазина, с мальчишками и девчонками из пионерлагеря «Зубренок» и с каждым жителем этой партизанской республики. Потому что пока сохраняется в мире жизнь, благодарно будет помнить Белоруссия тех, кто ее защищал. Марсель достойно сражался на этой земле, она для него своя, и он здесь тоже свой.
Но его командир… Ведь он во Франции не воевал — откуда у него та рвущая душу боль, которую она, Генриетта, этой весной увидела среди развалин Орадура? В тот майский день Командир перестал быть для нее чужим…
— О-ла-ла, моя дорогая сестра, — засмеялся Марсель и, взяв у нее пустой стакан, поставил его на прилавок, — У тебя такой взгляд, будто наш парижский экспресс уже прибывает на Северный вокзал и ты сейчас увидишь своих любимых внуков. Я не ошибся?
— Не ошибся, — механически повторила Генриетта, поблагодарив бога хотя бы за то, что ни один из людей не узнает, о ком она думала и заботилась в эти минуты.
Откуда появилась эта сила притяжения, что повлекла ее к загадочному, как легенда, человеку, который так непохож на всех тех, кто ее окружал? При первой встрече ее тяготила колючая резкость этого человека, его неудобная в повседневном обиходе правда — такая же неуступчивая, как он сам.