Выбрать главу

Сплевывает, делает пару шагов, все еще глядя вслед автомобилю, и сталкивается со старым Ловро, «прислугой за всё» у Иовановичей, сторожем виноградника, а по необходимости шофером, механиком, экономом, мажордомом, мечтателем. Ловро кашляет, пыхтит, как самовар, с зубным протезом в руке, поскальзывается, в изнеможении спешит за взбесившимся «мерседесом», словно от него сбежал гипсовый конек или невеста в первую брачную ночь. Они налетают друг на друга (взъерошенные петухи!), уф, ой, вскрикивают оба. У Ловро падают из рук зубы.

Это она, чертовка, — туманно объясняет Ловро, от него этого ожидают, он смотрит в землю, все еще размахивая руками, крупный экземпляр флюгера, не зная, что делать — бежать за автомобилем и остановить его, ухватив за задний бампер, ощупать полегшую траву, ладонью прикрыть дыру в голове.

Что ты такое говоришь, — спрашивает Богдан сдержанно, все еще в полушаге от бедолаги, но строгий к себе. Мыском запыленного ботинка (он долго шел вдоль стерни) переворачивает сточенную Ловрину челюсть, кажется, сделанную из обожженной глины, она на миг блеснула, кусачая и живая, как рыба, выброшенная на берег, механическая ухмылка кого-то, давно ушедшего.

Старый слуга благодарно улыбается, обнажая беззубые десны, на которых угадываются болезненные потертости, тычет указательным пальцем в сторону автомобиля, исчезающего за холмом. — Смотри, как я ее научил, — неразборчиво бормочет он. — Научил? — переспрашивает Шупут, — что это я, сам с собой разговариваю. Оба вздрагивают от звука автомобильного клаксона.

Теперь «мерседес» стоит, чуть набекрень, вплотную к дороге. Водительская дверь открывается, не быстро, и двое мужчин могут видеть две высовывающиеся ноги с голыми щиколотками (как рожки осторожной улитки), а потом и девчушку с каштановой головкой, одиннадцати-двенадцати лет, она выбирается из машины и задорно спрашивает: вы видели, видели?

Дивно, барышня, — кричит Ловро в восторге, — вы ехали, как взрослая.

Вы могли меня убить, — хрипло произносит Богдан и, чтобы скрыть вдруг появившуюся дрожь, начинает отряхивать брюки. Девчушка обдает его сердитым и разочарованным возгласом. В гневе стремительно несется под уклон, не останавливаясь на озабоченный вопрос брата, идущего ей навстречу.

Все в порядке, — улыбается Богдан другу, протягивая ему руку и подталкивая в тень разросшейся акации. — Дай-ка, я на тебя посмотрю.

И пока они собирают разлетевшиеся листы бумаги, похожие на червей тюбики с красками, ощетинившиеся кисти и все те мелочи, по которым мы узнаем художника, погруженного в природу, все окрест вдруг погружается во мрак из-за полнотелого облака, сползающего с Банстола. Все происходит так быстро, что крутящееся колесо упавшего велосипеда не успевает остановиться.

Ничего не случилось, господин Миле. Просто Девочка научилась летать, — спешит Ловро к автомобилю.

Надо же, — улыбается Миле, запихивая краски в карманы легкого пиджака, — а я уж не знал, что и подумать.

И в тот момент, почти звеня, начинает идти дождь.

Урок

Обнаженная натура при вечернем освещении

Как он ни старался, книга о Девочке получалась нескладная, беспорядочная, совсем не такая, какой он ее задумал. За что ни возьмется, мнет в ладонях. Как только сядет за стол, у него начинает чесаться там, куда он не может дотянуться.

Например, он спрашивает ее про романы. Она улыбается, выпускает сигаретный дым ему в лицо, начинает рассказ о муже — старике, о стариках. Сначала все умерли. Захарие своей смертью, без извещения, спрятанный в подвале от облавы этажом выше. И такая умиротворяющая, обычная смерть кажется еретической, даже как-то несерьезно, на фоне такого количества насильственных смертей. (По дню смерти, а не рождения, он был ровесником Шупута, близнецом). Они слышали снизу топот сапог, выкрики, и как от холода лопается стручок акации, успокаивали старика, который, потерявшийся внутри тулупа, прилег на какие- то ящики и всхлипывал. Потом затих, уснул, а когда они встали, просто откатился в сторону. Умер во сне, спокойно. Снилось ли ему что-нибудь? — Это можешь придумать, — Девочка великодушна, — только смотри, чтобы все сложилось красиво, не коряво.

Потом умер отец, полярной ночью, которая длится до сих пор, после войны, внезапно, не болея, вон за тем столом. Прислуга вошла, вскрикнула — на столе лежали два черепа. По крайней мере, он не видел грабежа, но спустя столько лет это звучит не безропотно, не горько, а просто отстраненно, едва слышно, смиренно, как со дна Диогеновой бочки.