Отец пожал плечами.
— По крайней мере, ты была одна. Никто не следил за тобой. Никто не толкал тебя своим взглядом на ошибки.
— Ты опять о нем?
— Да. О нем. Два раза я неправильно вложил бумагу в пресс. Она измялась и порвалась. На станину попали чернила. Я чистил пресс по десять минут оба раза. Говорю тебе, он так и пожирал меня глазами. Я видел, — он перестал есть и стучал ложкой по стопу, — какая-то дьявольщина кипит в нем. Он ждал, ждал чего-то. Я чувствовал его взгляд на своей спине весь день, но ни разу не видел его глаз, когда оборачивался. Мне было не до работы. Я работал, как калека. В мой первый день, наверное, я работал лучше. То сую слишком рано. То слишком поздно. То вообще мимо. А потом смялась бумага на ролике. Мне пришлось его разобрать. И все время чувство, что он следит за мной, — отец тяжело дышал. Его губы кривились, и слова отскакивали от обнажившихся зубов. — Это выходит за пределы всякого терпения. Если он ждет чего-то, так он дождется!
— Альберт! — она тоже перестала есть и смотрела на него в испуге. — Не надо... — она прижала дрожащие пальцы к губам.
— Говорю тебе, он еще у меня получит! Я не калека!
— Если все так плохо, Альберт, если это не изменится, и он... так и будет, почему бы тебе не уйти! Есть другие места.
— Уйти? — повторил он зловеще. — Уйти! Так. Первый человек, которому я доверял на этой проклятой земле, относится ко мне, как к врагу. Как к самому худшему врагу! Уйти! — он горестно посмотрел на свою тарелку и покачал головой. — Ты сама странная. Ты дрожала всякий раз, когда я шел на новую работу. Дрожала, чтобы я не потерял ее. Я читал это на твоем лице — ты хотела, чтобы я был терпеливым. И теперь ты просишь, чтобы я ушел. Хорошо, посмотрим! Посмотрим! Но когда я буду Уходить, он еще услышит обо мне, не беспокойся. И сделай одолжение, убери эти тарелки, — он показал на место Лютера, — а то как будто кто-то умер.
15
Вторник после полудня. Измученное, расстроенное лицо матери было невыносимо. Не прося ее подождать в коридоре, он убежал на улицу и, не зовя ее, вернулся. Ни Анни, которая не могла пройти мимо, не высунув свой похожий на шило язык, ни Иосино бесконечное "плакса", ни дверь подвала в пустом подъезде не были так до боли невыносимы, как страдающее лицо матери и цепенящее ожидание прихода отца. Снова и снова он почти хотел, чтобы каким— то чудом возвратился Лютер, чтобы он стоял рядом с отцом, когда откроется дверь. Но мать ставила на стол только три тарелки. Она знала: Лютер никогда не придет.
И действительно, отец вернулся один. Его вид был ужасен. Никогда, даже в тот вечер, когда он избил Давида, он не излучал такого бешенства. Как будто все его тело горело. От него исходил мрачный, пульсирующий гнет. Он отказался говорить. Он почти не притронулся к еде. Он ни на кого не смотрел. Его взгляд скользил по стенам поверх голов, словно он высматривал трещины под потолком. Только раз он нарушил тишину, и то лишь на короткое время, а голос его был резкий, как карканье.
— Мука? Почему? Два пакета муки? Два? Под полкой? Под пасхальной посудой?
Она уставилась на него, слишком смущенная, слишком потерянная, чтобы ответить.
— А? Они пойдут с тобой в могилу? Или нам грозит тощий год?
Перед тем, как ответить, она вздрогнула всем телом, точно отбрасывая от себя слои чего-то вязкого, не дающего вздохнуть.
— Мука! — от волнения она говорила высоким, истеричным голосом. — Была распродажа в магазине. На Нев... Невен стрит, — она снова вздрогнула, глотнула, отчаянно силясь успокоиться. — Я думала, раз мы так много ее расходуем, было бы разумно... ох! — она вскочила в ужасе. — Почему я держу ее под пасхальной посудой? Я уберу! Сейчас же!
— Нет! Нет! Оставь! Оставь ее! (Давиду казалось, что свирепые раскаты его голоса будут звучать без конца.) Садись. Мышь до них не доберется.
Она села, ошеломленная.
— Я уберу потом, — произнесла она тупо, — не нужно было оставлять ее там. Я как-то потеряла способность хозяйничать, — и, глубоко вздохнув: — Все время хочется покупать больше, чем нужно, все так дешево. Хочешь, я дам тебе что-нибудь? Копченую семгу? Сметану, густую, как масло. Говорят, они добавляют в нее муку! Маслины?
— У меня раскалывается голова, — его глаза опять блуждали по стенам. — Постарайся поменьше говорить.
— Могу я чем-нибудь помочь? Холодный компресс?
— Нет.
Она прикрыла глаза, покачалась слегка и больше ничего не сказала.
Давид хотел захныкать, но не посмел. Невыносимые минуты сматывались бесконечной нитью с кошмарного веретена...